Изменить размер шрифта - +
Как печален человек, вдруг выросший, словно грибок, под необъятным солнцем, чтобы на закате и самому склонить головку...

Прислонясь к балюстраде, я заплакал. Все это, конечно, нельзя рассказать словами.

Я уехал в Москву. Там, один в квартире, с замазанными мелом окошками, валялся на диванах, курил, перелистывал журналы или бренчал на пьянино. Хотелось только одного - спать как можно дольше, уткнувшись носом, не вспоминая, не ждя ничего; на все был один ответ: "К чему?"... Всё, всё, всё - только слепые лица перед солнцем, пожирающим землю. А приятель, доктор, сказал: "У тебя, брат ты мой, сильнейшее нервное переутомление, нужны ванны и статическое электричество".

Это было отвратительное время. Душа моя изныла в тоске смерти. Точно я тридцать два года вертел колесо в каторжной тюрьме, и вот вижу, что колесо лишь вделано в стену, не для чего, так. Вот какой была моя жизнь до войны! И вы спросите - с чего это я так огорчался? Почему какие-то тончайшие настроения могли повергать меня в уныние? Бесился с жиру? Да, бесился от худосочия, от затхлости,- все силы души были замкнуты и гнили в темных подвалах.

Внезапно пришла война. Уж давно крутившийся вихрь теперь сильным студеным сквозняком сорвал и унес все лохмотья, все румяна, всколыхнул оголевшее, пьяное болото по всей России. Вы помните, как потянулись на запад поезда, обозы, серая бородатая запасная Русь; как запели, засвистали солдаты, проходя по переулкам, завыли бабы; и как франты, вчера еще танцевавшие танго, напудренные молодые люди, усталые скептики и прочее, и прочее - все это перекинуло через плечи бинокли, натянуло смазные сапоги и поехало воевать.

Теперь, мне кажется, я понимаю: у всех тогда было нетерпение доказать, что, мол, и мы нация, оправдаться, снять позор. Да, да, я помню по себе снять позор ленивой, грязной, сонной, хамской жизни. Но, видно, слишком многое нам приходится и доказывать и оправдывать, и мало еще для этого одного геройства, смерти на бранном поле...

Разумеется, я вылез на улицу, кричал и волновался вместе со всеми; встречая на Тверской царя, говорил: "Все-таки, знаете, как-никак, а сейчас это символ"; послал нежнейшее письмо жене, где просил прощения; накупил целый чемодан вещиц военно-походного обихода, записался в несколько мест добровольцем, был призван и в августе попал в Восточную Пруссию, в бои.

Первый грохот пушки! Боже, сердце готово было умчаться туда, за визжащим снарядом! А пожар станции! Какое мрачное великолепие в черных клубах дыма! Это мы, мы подняли огонь и дым до самого неба! Помню, из желтеющего леса (я был в разведке) бесшумно, как дикие животные, выскользнули два всадника в уланках. Передний осадил лошадь и, повернувшись в седле, ломал гроздь рябины. Мой разведчик выстрелил, Лошадь шарахнулась, поскакала по кустам, а улан, торопливо вытаскивая из кобуры карабин, завалился в седле, поднял руки, обхватил ими горло и соскользнул в траву, как мешок. Я обругал солдата (приходилось отступать, не кончив разведки), но все же как ловко свалился улан! Как все здесь ловко, и сильно, и быстро! И не нужно нанюхиваться кокаином, ни одурять себя какими-то странными запахами, мечтами, дымом, вином, чтобы заиграли все поджилки и распахнулась, запенилась душа. Здесь мы рванулись в азартную игру, где призом была чужая смерть, а своя - битой картой. А красные лужицы, оторванные руки и головы,- черт с ними, не до того! Став убийцами, мы, как звери, почуяли жизнь...

И даже потом, когда отходили из Пруссии, дрались днем и ночью, мокли под ливнями и топли в болотах; когда на свист пули только морщились, зная, что свистнувшая миновала, а ту, что вопьется, не услышишь; когда бросали умирающих и раненых; когда вся грязь казалась липкой от крови,- даже и тогда смерть была лишь неудачей, случайностью, но не тем, о чем стоило думать... Странно, ведь это все же то, перед чем все становится бессмыслицей, и я не раз вспоминал утро с подсолнечниками... Но тогда смерть была иной, тогда я умирал весь, уходил в сумерки.

Быстрый переход