Знала, что я вернусь. Наверное, каждый день ждала вести о моем возвращении. Мой приезд не испугает ее, он ее обрадует. Это будет большая радость. Я позвоню в дверь, она откроет, вытирая руки о фартук, и увидит меня — наконец-то снова в гражданском, худого, бледного, но улыбающегося и готового задушить ее в объятиях, зацеловать. Я подниму ее на руки, сорву с нее фартук. Она уткнется мне в плечо и заплачет. Я почувствую, как от слез намокнет пиджак, но это будет совсем другая влага, не та, что выступает на стенах тюремного карцера, не окопная сырость, не монотонный дождь, который стучит по каскам солдат на марше. Мне было так сладостно мечтать о нашей встрече, что, оказавшись наконец у дверей своего дома, я почти пожалел, что ожидание кончилось. И я не стал звонить, а обошел дом и подкрался к окну. Я хотел услышать что-нибудь, что-нибудь увидеть. Хотел снова привыкнуть к забытым родным звукам, при воспоминании о которых так сжималось сердце в тех местах, где я не мог слышать звяканья кастрюль на кухне, скрипа двери ванной комнаты, шагов Дженнет.
И голоса малыша. Ему едва исполнился месяц, когда я ушел, и тогда голос нужен был ему только для того, чтобы плакать. Сейчас ему четыре года, и у него, наверное, настоящий голос, собственная манера разговаривать, похожая, вероятно, на манеру его матери, с которой он провел столько времени. Его зовут Мартин.
Я не знал, дома ли они. Стоял и, затаив дыхание, вслушивался. Первое, что я услышал, был детский плач, и это меня насторожило. Плакал младенец, такая же кроха, каким был Мартин, когда я уходил на фронт. Что бы это значило? Может быть, я ошибся домом? Или Дженнет с малышом переехали без моего ведома и теперь здесь живет другая семья? Плач доносился издалека, судя по всему, из той комнаты, которая когда-то была нашей спальней. Я решился заглянуть в дом. Я увидел нашу кухню. Там никого не было, не увидел я и кастрюль на плите. Уже темнело. В это время Дженнет обычно готовит ужин. Может быть, она собиралась начать готовить, как только успокоит ребенка? Но я не мог ждать и решил заглянуть в другие окна. Прижимаясь к стене и пригнувшись, чтобы меня не заметили, я снова обошел дом. Теперь справа от меня было окно гостиной, а слева, рядом с входной дверью, — окно нашей спальни.
Я начал понемногу распрямляться и наконец смог заглянуть левым глазом в окно гостиной. Она тоже была пуста. Окно было закрыто, и по-прежнему слышно было, как плачет ребенок, который не мог быть Мартином. Дженнет, наверное, была в спальне, укачивала того малыша, кем бы он ни был. Впрочем, возможно, это и не она.
Я уже хотел перебраться к окну слева, но тут дверь в гостиную отворилась и вошла Дженнет. Я не ошибся домом, и они не переехали без моего ведома. На Дженнет был фартук, как я и предполагал. Она всегда ходила в фартуке. Говорила, что снимать его — только время терять: все равно зачем-нибудь придется надевать снова. Она была очень красивая. Совсем не изменилась. Все это я увидел и подумал за пару секунд: вслед за Дженнет в комнату вошел мужчина. Он был очень высокий, и с того места, откуда я смотрел, не видна была его голова — ее срезала оконная рама. Он был без пиджака, но в галстуке, словно только что вернулся с работы и еще не успел переодеться, лишь пиджак снял. Он вел себя так, как ведут себя дома. Ходил следом за Дженнет, как ходят дома мужья за женами. Если бы я пригнулся еще больше, то не смог бы вообще ничего увидеть, и я решил подождать, пока он сядет — тогда я смогу увидеть его лицо.
Некоторое время он стоял возле окна спиной к нему — белая рубашка, руки засунуты в карманы брюк, — заслоняя от меня Дженнет. Только когда он отошел от окна, я снова увидел ее. Они молчали. Похоже было, что они поссорились и теперь не разговаривают — обычная вещь между мужем и женой. Дженнет сидела на софе нога на ногу. Хотя она была в фартуке, но на ней были тонкие чулки и туфли на высоких каблуках.
Она закрыла руками лицо и заплакала. |