Я не верю этому, как не верю и никогда не поверю в смерть, в уничтожение. Лучше скажи: не знаю. И незнание твое — тоже тайна.
Моя память так бессильна, что я почти ничего не помню не только о своем младенчестве, но даже о детстве, отрочестве. А ведь существовал же я! И не только существовал, — думал, чувствовал, и так полно, так жадно, как никогда потом. Где же все это?
Это тоже тайна. И всюду она, эта всепроникающая власть тайны, власть, чаще всего злая, враждебная нам.
Чем только ни мучила она меня в пору моего младенчества!
Три свечи в комнате — к чьей-нибудь смерти.
Вой собаки ночью — к смерти.
Ворон, пролетевший со свистом крыльев низко над домом, — к смерти.
Разбитое нечаянно зеркало — к смерти.
Черный коленкор, накинутый на него, — символ смерти.
А что творится ночью на чердаках, в поле, на кладбище! Что отражается по ночам перед бедою в зеркалах!
— Вошла я это, матушка-барыня, ночи за две перед тем, как барышне умереть, глянула на туалет, а в зеркале стоит кто-то белый-белый, как мел, да длинный-предлинный!
— Да небось платье твое отразилось.
— И, бог знает что! Разве я не помню, в чем была? То-то и дело, что в юбке в одной бумазейной да в темной кофточке!
И я порою думал: уж не права ли ты, моя старая наставница?
На зеркале и до сих пор видна царапина, сделанная моей рукой много лет тому назад, — в ту минуту, когда я пытался хоть глазком заглянуть в неведомое и непонятное, сопутствующее мне от истока дней моих до грядущей могилы.
Я видел себя в этом зеркале ребенком — и вот уже не представляю себе этого ребенка: он исчез навсегда и без возврата.
Я видел себя в зеркале отроком, но теперь не помню и его.
Видел юношей — и только по портретам знаю, кого отражало когда-то зеркало.
Но разве мое — это ясное, живое и слегка надменное лицо? Это лицо моего младшего, давно умершего брата. Я и гляжу на него, как старший: с ласковой улыбкой снисхождения к его молодости. А в зеркале отражается печальное и, увы, уже спокойное лицо!
Настанет день — и навсегда исчезнет из мира и оно.
И от попыток моих разгадать жизнь останется один след: царапина на стекле, намазанном ртутью.
1906
Белая лошадь
Пошевеливая вожжами, землемер рассеянно слушал ладный топот копыт по гладкой августовской дороге.
Еще светло было, и дорога, убегавшая на восток, казалась фиолетовой.
Землемер смотрел в даль, где поля замыкались линией чугунки, курил и приятно пьянел от несвязных певучих мыслей.
Уже по-осеннему пусто и сиротливо было в полях. Сиротливо дремали на кочках кроткие хохлатые жаворонки. Вяло и терпко пахло картофельной ботвой, горько тянуло откуда-то дымком… И землемер с певучей грустью смотрел на сероватые поля, над которыми уже реял чуть серебристый и, как всегда в засуху, рассеянный лунный свет.
«Любопытно, однако, знать, — подумал он, — что это со мною сегодня? Чего это я так разболтался и болезненно развеселился у Стоцкого? Положим, не был дома уже две недели, устал как собака, дел переделал кучу… Может быть, от водки? Но много ли было выпито? Сущий вздор, две-три рюмки… Что же в таком случае?»
Лошади стали: шлагбаум на переезде через линию был опущен, — нужно было слезать и стучать в будку.
Спокойный, бесцветный свет запада еще отражался в окне будки, и будка показалась землемеру необитаемой, почти страшной с этим тусклым блеском стекол и тишиной вокруг.
«Переезжать ли?» — подумал он.
Можно было переехать тут и держать путь на Егорьево, на Каменку… Можно и возле следующей будки: тогда дорога пойдет по опушке Дубровки, а потом по глухим лугам на Ястребиный Колодец…
И землемер остановился в нерешительности. |