Но вы не вправе… я надеюсь, вы это чувствуете? Я благодарен вам за… в-вашу… прямоту, с которой вы высказались, но, повторяю…
Он хотел говорить с иронией, но вместо иронии в словах его звучало что-то бледное и фальшивое, и он сделал паузу, желая настроить себя к отпору, достойному и его и этого судьи, о праве которого судить его, редактора, он никогда еще не думал.
— Известно! — качнул головой Гвоздев. — Тот только и прав, кто много сказать может.
И, стоя в дверях, он оглянулся вокруг себя с таким выражением на лице, которое ясно показывало его нетерпеливое желание уйти отсюда.
— Нет, позвольте! — повышая тон и поднимая руку кверху, заявил редактор. — Вы выдвинули против меня обвинение, а раньше этого самовольно наказали меня за мою якобы вину пред вами… Я имею право защищаться, и я прошу вас слушать.
— Да вам какое до меня дело? Вы перед издателем защищайтесь, коли нужно. А со мной-то о чем говорить? Обидел я вас, так к мировому тащите. А то — защищаться! — Он круто поворотился и, заложив руки за спину, пошел.
На ногах у него были тяжелые сапоги с большими каблуками, он громко стучал ими, и шаги его гулко раздавались в большой, сараеобразной комнате редакции.
— Вот так история с географией! — воскликнул издатель, когда Гвоздев захлопнул за собою дверь.
— Василий Иванович, я тут ни при чем, в этом деле… — заговорил метранпаж, виновато разводя руками, и осторожными коротенькими шагами подошел к издателю. — Я верстаю набор и никак не могу знать, что мне дежурный сунет. Я-с целую ночь на ногах… нахожусь здесь, а дома у меня жена хворает, дети без присмотра… трое… Я, можно сказать, кровью истекаю за тридцать рублей в месяц-то… А Федору Павловичу, когда они нанимали Гвоздева, я говорил: «Федор Павлович, говорю, я Николку с мальчишек знаю и должен вам сказать, что Николка озорник и вор, без совести человек. Его уже у мирового судили, говорю, сидел в тюрьме даже…»
— За что сидел? — задумчиво спросил редактор, не глядя на рассказчика.
— За голубей-с… то есть не за голубей, а за взломы замков. В семи голубятнях сломал замки в одну ночь-с… и все охоты выпустил на волю — всю птицу разогнал-с! И у меня тоже пара смурых, один турман с игрой да скобарь так и пропали. Очень ценные птицы.
— Украл? — любопытно осведомился издатель.
— Нет, этим не балуется. Судился и за воровство, да оправдали. Так он — озорник… Распустил птицу и рад, надсмехается над нами, охотниками… Били уж его не однажды. Раз после битья в больнице даже лежал… А вышел у кумы моей в печи чертей развел.
— Чертей? — изумился издатель.
— Чушь какая! — пожал плечами редактор, наморщив лоб, и, снова кусая губы, задумался.
— Это совершенная истина, только сказал не так, — сконфузился метранпаж. — Он, видите, печник, Николка-то. Он на все руки: по литографской части смекает, гравер, водопроводчиком был тоже… Так вот кума — у нее свой дом, она из духовного звания — и наняла его печь переложить. Ну, он переложил, все как следует; но только, подлый человек, в стену-то печи вмазал бутылку со ртутью и с иголками… и еще чего-то кладется там. От этого происходит звук — особый этакий, знаете, как бы стон и вздох, и тогда говорят — черти в доме завелись. Печь-то вытопят, ртуть в бутылке нагреется и пойдет там бродить. А иголки по стеклу скребут, точно зубом кто скрипит. Кроме иголок, еще разные железины в ртуть кладут, и от них тоже разные звуки — иголка по-своему, гвоздь по своему, и выходит этакая чертовская музыка… Кума даже продать хотела дом, да никто не покупает, — кому понравится с чертями-с? Три молебна с водосвятием служила — не помогает. |