Куда ж я теперь денусь?
— А зачем тебе куда-нибудь деваться?
— Вот вы опять, опять уедете в эту свою Москву, а что ж я одна тут буду делать!
— Да все то же, что и прежде делала. А потом — ведь я тебе твердо сказал: на Святой на целое лето приеду.
— Да, может, и приедете… Только прежде вы мне не говорили таких слов: «А зачем тебе куда-нибудь деваться?» Вы меня правда любили, говорили, что милей меня не видали. Да и такая я разве была?
Да, не такая, подумал он. Ужасно изменилась.
— Прошло мое времечко, — сказала она. — Вскочу, бывало, к вам — и боюсь до смерти и радуюсь: ну, слава Богу, старуха заснула. А теперь и ее не боюсь…
Он пожал плечами:
— Я тебя не понимаю. Дай-ка мне папиросы со столика…
Она подала. Он закурил:
— Не понимаю, что с тобой. Ты просто нездорова…
— Вот оттого-то, верно, и не мила я вам стала. А чем же я больна?
— Ты меня не понимаешь. Я говорю, что ты душевно нездорова. Потому что подумай, пожалуйста, что такое случилось, откуда ты взяла, что я тебя больше не люблю? И что ж все одно и то же твердить: бывало, бывало…
Она не ответила. Светило окно, шумел сад, долетал отрывистый лай, злой, безнадежный, плачущий… Она тихонько слезла с тахты и, прижав рукав к глазам, подергивая головой, мягко пошла в своих шерстяных чулках к дверям в гостиную. Он негромко и строго окликнул ее:
— Таня.
Она обернулась, ответила чуть слышно:
— Чего вам?
— Поди ко мне.
— Зачем?
— Говорю, поди.
Она покорно подошла, склонив голову, чтобы он не видал, что все лицо у нее в слезах.
— Ну, что вам?
— Сядь и не плачь. Поцелуй меня, — ну? Он сел, она села рядом и обняла его, тихо рыдая. «Боже мой, что же мне делать! — с отчаянием подумал он. — Опять эти теплые детские слезы на детском горячем лице… Она даже и не подозревает всей силы моей любви к ней! А что я могу? Увезти ее с собой? Куда? На какую жизнь? И что из этого выйдет? Связать, погубить себя навеки?» И стал быстро шептать, чувствуя, как и его слезы щекочут ему нос и губы:
— Танечка, радость моя, не плачь, послушай: я приеду весной на все лето, и вот правда пойдем мы с тобой «во зеленый сад» — я слышал эту твою песенку и вовеки не забуду ее, — поедем на шарабане в лес — помнишь, как мы ехали на шарабане со станции?
— Никто меня с тобой не пустит! — горько прошептала она, мотая на его груди головой, в первый раз говоря ему «ты». — И никуда ты со мной не поедешь…
Но он уже слышал в ее голосе робкую радость, надежду.
— Поеду, поеду, Танечка! И не смей мне больше говорить «вы». И плакать не смей…
Он взял ее под ноги в шерстяных чулках и пересадил ее, легонькую, к себе на колени:
— Ну скажи: «Петруша, я тебя очень люблю!»
Она тупо повторила, икнув от слез:
— Я тебя очень люблю…
Это было в феврале страшного семнадцатого года. Он был тогда в деревне в последний раз в жизни.
22 октября 1940
В Париже
Когда он был в шляпе, — шел по улице или стоял в вагоне метро, — и не видно было, что его коротко стриженные красноватые волосы остро серебрятся, по свежести его худого, бритого лица, по прямой выправке худой, высокой фигуры в длинном непромокаемом пальто, ему можно было дать не больше сорока лет. Только светлые глаза его смотрели с сухой грустью и говорил и держался он как человек, много испытавший в жизни. |