Ручка кресла двинула его под ребро, и он, удивленно вытаращив глаза, проснулся.
— Фу, какая чепуха! — Он посмотрел на часы и заторопился. Опять от жены будет взбучка.
За церковной оградой, в тесной парижской улице, сдержанно гудела выходившая из храма толпа. Де-Курдюмэн разыскал свою закутанную в обезьяний балахон супругу.
— Опоздал? — она блеснула великолепно подведенными пятидесятипятилетними глазами и, склонясь к его уху, тихо прибавила: «Свинья!»
Де-Курдюмэн передернул плечами и съежился. «Свинья!» — опять это слово. Сон словно наступил невзначай на его скрытую от всех душевную мозоль… Он обернулся: у выхода из ворот хилый, с землистыми впалыми щеками полковник, монотонно простуженным голосом выкрикивая название, словно упрашивая, продавал газеты. Переступал с ноги на ногу и все пытался тесней запахнуться в узкое, обношенное пальтишко.
На одну секунду в курдюмовской голове, как светлая ракета, взвилась к небу сумасшедшая мысль: а что, если наплевать на супругу и на мнение всех «фешемебельных» знакомых и, заплатив за все номера нераспроданной газеты, отвезти этого полковника к себе разговляться, пригреть его, усталого милого русского человека, найти ему работу, ну хоть у себя в конторе…
Но ракета, взлетев до предельной высоты, рассыпалась и гаснущими искрами ниспадала к темной, солидной, не знающей жалости земле.
Де-Курдюмэн повернулся к полковнику, взял у него номер эмигрантской газеты, сунул боком пять франков и буркнул: «Сдачи не надо!»…
Подхватил под руку свое законное, шелестящее шелком сокровище и пошел к лиловому автомобилю меховщиков христосоваться.
<1925>
КЛЕЩ
Итальянское, в синьке наслоенное небо, в садах хороводы канареечных мимоз, эвкалипты матовые ланцетные листья, словно зеленые макароны, вниз свесили. Пейзаж… А море — разве про него типографскими знаками расскажешь? Только сладкие местные тенора под тускло-серебряный перебой мандолин могут это море, как любимую девушку, воспеть…
В пансионе средней руки у Сакелари загостилась русская компания: дамы, которым во что бы то ни стало надо было похудеть, покорные мужья, которых, как дорожные чемоданы, за собой жены таскают, да два-три траченных молью холостяка — вялые любезники международного штампа, не то сверхштатные доценты без аудиторий, не то безработные коммивояжеры. Жили тихо, друг в друга не внедрялись. Все события: кого москиты в прошлом году искусали, кто прибавился в весе, кто убавился. К морю пойдут, на изъеденных камнях пофлиртуют без последствий, в Геную на Кампо-Санто съездят на трамвае. Только и развлечений. Да что завтра на обед. Итальянец к русским блюдам приноровился, все их сюрпризами смешил — варениками с рыбой и борщом из вареного шпината.
Тише всех жил верхний одинокий жилец Шишмарев. В Париже по какому-то юрисконсультскому случаю на год жизни заработал и поехал в укромное Нерви поправляться. Кто с женой, а он с застарелым плевритом.
Но жизнь — свинья. Так было, так есть, так будет…
Однажды утром прикатила из Генуи на скелетных дрожках новая жилица с солидным свиным чемоданом, последнюю комнату против Шишмарева захватила, и пошла прахом мирная шишмаревская жизнь.
Когда, неожиданно вынырнувшая из необъятного лона человечества, новоприезжая дама вышла к столу, облизнула перед зеркалом жирные губы и, вильнув хребтом, села рядом с Шиш-маревым, — стол замер. Дамы переглянулись и, обжигаясь супом, судорожно закашлялись, глотая улыбку. Попугай! Да еще самых ядовитых анилиновых красок. На голове крашеная рыжая мерлушка, щеки — дряблые томаты, нос сизым груздем, крохотные глаза цвета перестоявшегося студня фальшивой лаской переливаются. А уж платье, должно быть, разбогатевший свинопас выбирал: лилово-зеленое, — лягушка в обмороке, — с вышитыми золотыми глистами… Голые руки, — ляжки у пожилого немецкого борца, — желто-кирпичной прослойки с жилками. |