Съела одну — кисло и свежо — и вспомнила лимон. «Это к чаю».
Потом раскрыла платочек, попробовала вторую и третью, после долгой и томительной борьбы решила, что на всех не хватит, и съела все до последней ягодки.
На опушке докторша с Лидочкой катили в лес, неизвестно зачем, большой мохнатый камень. Молча и кровожадно. Лаборант так заинтересовался, что встал с плаща и пошел помогать. Докторша рассердилась:
— Что за свинство! Пойдемте, Лидочка, вон там другой, еще лучше…
По голове лаборанта щелкнула здоровенная шишка, и недовольные геркулесы ушли в лес.
Художник тоже заинтересовался, положил щепки и подошел к камню:
— Бросим его в озеро.
— Он тяжелый, что вы думаете?
— Не на спине же тащить, мы покатим.
— Катить легко! Вот они катили… — лаборант махнул рукой на лес.
— Ну, понесем. По-про-бу-ем!
Пыхтели, краснели, ругались и мокли, наконец подняли и потащили. Когда бросили в озеро, все произошло как следует: толстый столб воды шапкой взлетел кверху, потом брызги, потом круги.
Лаборант думал, что он Робинзон. Только не мог всномнить, зачем он бросил эту скалу в море.
А художник заметил в тине горлышки бутылок и вздохнул:
— Не открыть, Иван Петрович?
— Что?!
— Кваса, говорю, не открыть?
Лицо Робинзона было решительно и воинственно:
— И черт с ним! Айда самовар ставить. Надуемся и чаем.
Ставили самовар. Лаборант командовал:
— Спички в пиджаке, живо! Мало воды! Дуйте в озеро. Гребите на се-ре-ди-ну, здесь грязная вода… Луцкий, комары! Тащите можжевельник! Костер! Живо. Хо-хо!
Потерявший штопор исполнял все.
Костер разгорался. Можжевельник стрелял и корежился. Шишки пыхтели, накаливались, корчились, сухой навоз сладко и едко чадил, сизый дым вплывал в рот, кусал зрачки и все-таки радовал. Луцкий подбросил еще и еще; как любопытная обезьяна, вцепился глазами в огонь и присел на корточки.
Лаборант танцевал вокруг самовара скифский танец или, по крайней мере, танец человека, нечаянно попавшего на пчельник.
Отскакивая, приседал, бросался на землю и заглядывал в решетку снизу; труба гремела о землю — ловил ее, пихал в топку уголь и щепки и исступленно потирал черные руки:
— Попьем! Валяй, валяй, нечего… Ух ты!
Чай он пил, конечно, каждый день, иногда и по два раза, но сегодня самовар разбудил в нем все первобытные инстинкты.
Луцкий волновался не меньше: на двух камнях, на черной сковороде великолепно шипела чайная колбаса и свертывались желтки и белки, но ветки были длинны, пламя слишком усердно лизало чугунные бока. Колбаса с одного края съеживалась, била в нос жареным салом и зловеще чернела. Сердце повара тоже съеживалось и чернело, пальцы хватались за сковородку, губы дули на пальцы, подошвы лезли в огонь — все напрасно. Наконец догадался — обхватил пиджаком лаборанта жестокие края и бросил сковородку на траву. Пиджак положил тихонько на место, вытер мокрое лицо и взволнованно загудел на все озеро:
— О, о, о, шашлык го-то-ов!
На последнем слоге вспомнил, что забыл посолить, но было уже поздно.
Пять самоваров выпили (в городе выпивали один, на даче — два). Съели весь «шашлык», остатки и хлеб скормили прибежавшей из леса Пастуховой собаке.
Тень была под каждым деревом, но дамы долго искали какой-то особенно уютной тени. Легли под обыкновенной сосной. Докторша уютнее всех — животом на шишках, задрав пятки вверх; всунула в рот первую попавшуюся былинку и стала ее жевать. Курсистка поставила возле себя монпансье, набила полный рот и углубилась в небо. А учительница оглянулась, увидела, что мужчин нет, и, блеснув желтыми чулками, покатилась под откос. |