Щеголь-студент, сверкая бронзовыми с накладными орлами пуговицами, гвардейским шагом проходил по белой горбатой дорожке-обочине — в темном сюртуке — без шинели, по новой киевской моде; воротник иссиня-черный, околыш такой же; царского сукна темно-зеленые брюки натянуты штрипками до отказа, — чем не лосины?
Пройдут — и опять пустыня. Вверху холодные перья облаков, мерзлый блик луны, тускло-голубое морозное сияние; внизу стылый дым ветвей, кусты в глубине садов в легких снежных париках, в прозрачном кружеве инея, и только кое-где за сквозным палисадником пирамиды елок грузны и тяжелы, словно в медвежьи белые ротонды нарядились.
На перекрестке бульвара, в переплете седых ветвей, углубляя тишину, тихо шипел лиловый дуговой фонарь. И снежные бабочки, прорезая светлый круг, падали в мглу легко и беззаботно.
Из-за угла кургузого памятничка Пушкина выкатил странный караван. Расхлябанные сани, раскатясь по гладкому снегу, круто повернули вдоль бульвара. За ними, нахлестывая похожих на беременных крыс серых клячонок, веселый извозчик направил в крепкую колею широкозадый, обитый ковровой рванью рыдван… А сбоку, легко обгоняя грузных попутчиков, чертом выбрасывая резвые ноги, прозвенел бубенцами под синей раскидистой сеткой пегий конек. Вскинулись на ухабе высокие легкие саночки, Мефистофель-седок, сбросив с одного плеча барашковое пальто, лихо чмокнул, маркиза в трехъярусном пышном парике, сверкнув под фонарем атласною маской, испуганно вцепилась в полость…
За ними раскатился дробный галоп подогретых кнутом лошаденок, визгливый плеск захлебнувшегося колокольчика, хохот и нестройные клики… Все дальше и дальше. И когда все уже смолкло — далекий призывный крик:
— Эй, Черти, проехали!
Мефистофель, круто натянув вожжи, сбил резвую рысь на шаг, завернул оглобли и подъехал к крытому освещенному крыльцу, на котором уже топотала и отряхивала снег вся пестрая компания.
Одноэтажный, но просторный, с высокими окнами розоватый дом весь светился изнутри, словно пестрый фонарик. Ставни настежь, за тюлевыми занавесками переливалась оранжевыми глазами высокая елка. Гурьбой ввалились в переднюю. Сбросили на лари так резко не подходившее к пестрым нарядам обыденное верхнее платье, зашушукались перед зеркалом, оправили друг на друге складки, плотней подтянули маски. А вокруг них закопошилось все население дома: добродушные хозяева, гости, няня в ковровом платке — любопытная приземистая старушка, и наследница Настя, восьмилетняя девочка-лисичка, как ртуть, вертевшаяся под ногами, подпрыгивая и заглядывая сбоку под маски.
— Покорнейше прошу, господа, елку только что зажгли. Ишь, морозцем-то как от вас попахивает…
Радушный кругленький хозяин калачиком согнул руку и распахнул настежь дверь в зальце: «Прошу… Господин Мефистофель, будьте любезны, поближе к печке. Вам ведь адская температура пользительна. Ась?..»
А Настенька, прыгая жеребенком около матери, улыбающейся тихой дамы в лиловом, пищала ей на ухо:
— Мамуля! Да ты слышишь?.. Всех узнала, положительно всех. Кроме маркизы, мамуля. Ладно, ладно, уж она у меня не отвертится…
Долго ли узнать? Все узнали, даже няня, шаркая с костылем вдоль зальца, опознала маску за маской. Мефистофель, тьфу, черт красный, да и черт-то неправославный, — это городского головы сынок, Савва. Лоботряс, в драгунском Чугуевском полку вольноопределяющимся служит, на побывку приехал; ишь, ноги-то, как у кормилицы. Мордовка, по голосу слышно, кто такая, — студентка медицинская, хозяйская сродственница. И по костюму сразу узнаешь: из Башкирии с кумыса вывезла — шитье коричневое да черное, «занавеска» — передник ракушками и екатерининскими рублями выложена… Китаец в ватной кофте — сын хозяйского приятеля, чаеторговца Брагина, конечно же. |