Что ж ты, чудак, молчал? У него вторая пара есть, как раз подойдут… Се-ре-жа!
Васенька пошел с денщиком и через пять минут вернулся бодрый и сияющий: от угрызений совести и следа не осталось. Потому что неразношенные армейские сапоги пуще всякой совести человека замучить могут.
Гармонисты сидели у края стола. Навалились на еду по-настоящему, по-деловому. Им свадьба — трудовой день, нынче густо, завтра пусто, — наедались впрок. И пили немало, но с выбором: выморозки — сладкое местное вяленое вино, водку на красных стручках, похожую на сургучную наливку-мадеру. К пиву не прикасались. Немецкий квас дешевка, хвосты им у лошадей подмывать… Но не хмелели ничуть, — ели уж очень густо. Только крякали да обтирали о скатерть мокрые рты. Гармонии, похожие на кубастые шкатулки, стояли сбоку на лавке, — блестели медными резными углами, перламутровыми пуговками ладов, солидным лаком, шляпками колокольчиков.
Васенька присел рядом. Выждал, пока горбун дожевал кусок жирной полендвицы, и спросил:
— А что, трудно на гармонии играть?
Гармонист вытер сальные руки о хлеб и небрежно ответил:
— Талант нужен. У кого телячьи ухи, не научится…
Но, покосившись на почтительно слушавшего молодого солдата, смягчился:
— Такты надо во-как держать. Не забегать, не заметывать. А то, брат, клейстер… Опять же механизм в суставах. Чтобы каждый палец сам собой, как ветер дышит, на свой клавиш ложился. Как у вас, скажем, по церемониальному маршу, — один дурак не с той ноги хватит, вся шеренга к чертовой матери… А ты что же, антиресуешься?
— Инструмент приятный, — вежливо польстил Васенька. — Я вот тоже на балалайке немного играю.
— Сравнил тоже козу с лебедью. Что ж ты на ней, на трех струнах сделать можешь? Трень-брень, хрюшки-вьюшки… Шмель пролетающий загудит, ее и не слышно. А гармонь — гром, блеск, одурение…
Он слегка тронул свою кубышку, полукругом растягивая мехи.
— Вальц! — заверещала, подбегая, косолапая рябая красавица в накрахмаленной юбке. — Что ж вы, Терентий Сидорович, целый час все закусываете…
Горбун перемигнулся с подручным, согласно тронулись локти, и звонкий подрагивающий мотив печально заструился над мощеным пыльным двором.
Васенька вслушался. Господи, да этот вальс ведь бабушка часто по вечерам мурлычет, когда она в хорошем настроении:
Грузно завертелись, перебрасывая тело с ноги на ногу, пары. Танцевали серьезно, будто ответственную работу исполняли. Широкие лапы пожарных лежали на крепких плечах по-воробьиному подскакивающих барышень. Густой дух ситца, помады и пота, — неизбежный слободской аккомпанемент, — поплыл над головами. Порой из-под каблука кавалера вылетала короткая искра: это подкова чиркала о камень. Минченко добросовестно крутил курносую коротышку-горничную, уткнувшуюся носом в его бляху… Сережка, пес этакий, вертел сразу двоих, перебрасываясь рыбкой от одной к другой…
Пожилая прачка стояла рядом с Васенькой, втиснув руки в рыхлые бока. Ясно, что прачка — пальцы размытые добела и жавелевой водой так от нее и разило. Никто ее не пригласил покрутиться, она цокала языком, покачивалась на месте — очень уж пронял пронзительно-роскошный мотив.
— Угодно? — изогнувшись, как пристяжная, поклонился гимназист.
Прачка очнулась, шлепнула белую руку на его плечо, поймала такт и дернулась. «Однако, жернов», — подумал Васенька, с трудом ее поворачивая, словно наматывая бабу вокруг себя. Круг, еще круг, а она не отлипает, щеки, как мальва, черт с младенцем связался. Ему казалось, что он в квашню с тестом попал, до того она вся была пухлая и сырая…
— Устал, сынок? — шепнула она, лукаво поблескивая рыбьими глазками. |