Москаленко молчал и смотрел то на меня, то на фуражку. Вдруг он встал и быстро стал одеваться.
— Чего ты? — шепнул я, пересиливая сердцебиение.
— Надо доложить дежурному по лагерю.
— Постой, балда, — сказал я, когда он оделся. — Что же мы ему докладывать будем?
— Да все, что было.
— А если он не поверит?
— Приведем. Дело, брат, особенное, леший бы его драл! — хмуро ответил Москаленко, надевая на ремень штык.
— А если при нем ничего не будет? Да и придет ли он еще?.. Так он тебе и поверил. Просто подумает, что с ума посходили, или еще хуже, что нализались, как свиньи. Что тогда?
— Н-да, — протянул Москаленко и сел на сенник. — Что же делать-то?
— Ты боишься?
— А ты?.. — спросил Москаленко.
— Неприятно! Подождем еще… Такая история, может быть, раз в тысячу лет случается, а мы сдрейфим… удрать-то всегда успеем.
При свече, как и при лампе, непонятное уже не пугало. В двадцати шагах за дверями спали солдаты, спички и оружие были под рукой, притом же нелепая ночная история начинала злить, хотелось довести ее до конца.
— Подождем, — покорно сказал Москаленко, уставившись на свечку. — Только ты, Шурка, вопросов этих дурацких больше не задавай, а то не останусь.
— Не буду, — ответил я тихо.
Когда огарок погас, я ясно почувствовал, что я и не мог задать больше ни одного вопроса. Я вдруг крепко поверил, что, если бы в ночной полумгле раздался ответ, — какой бы то ни было ответ той невероятной неведомой силы, которая перебросила мою фуражку со стола на кровать, я бы не выдержал этого. Разорвалось бы сердце, или лопнуло что-нибудь в мозгу, или я, высадив дверь, бежал бы с диким воем вдоль лагеря, пока бы не упал лицом в землю…
Я высунул голову в окно, посмотрел на ясную спокойную луну, глубоко вдохнул свежую ночную струю и успокоился.
Что было еще? Почти ничего. Мы с Москаленко стояли, растопырив ноги, на кровати, упираясь изо всей силы в ее спинки, мы весили оба по меньшей мере девять пудов — и все-таки кровать содрогалась под нами, как живая, и била, сотрясая барак, ножками об пол… Мы упирались руками в железные полосы спинок и, странно вспомнить, хохотали, потому что мы уже ПРИВЫКЛИ к небывалому и неслыханному нами явлению. А потом, когда нам надоело, я соскочил на пол, а Москаленко лег на край кровати, свесил под кровать голову, вытянул перед собой руку с бульдогом и шепотом, точно боясь, что его кто-нибудь мог услышать, попросил меня сесть рядом на пол со спичкой наготове. При первом движении кровати я должен был зажечь огонь…
Но мне вдруг стало неудержимо смешно, и, когда кровать снова хрустнула, я, вместо того чтобы зажечь спичку, быстро сказал:
— Приказываю тебе, приказываю тебе! Цапни его за волосы!
Что почудилось Москаленко — не знаю. Но он, как бешеный, вскочил с кровати, наступил мне сапогом на грудь и бросился к окну… Я уронил спички и, в смертельном страхе, что останусь в бараке один и без огня, схватил его за плечи и стал оттаскивать. Перевернули стол, опрокинули лампу, Москаленко сдавил меня под мышками так, что у меня загудело в голове, но я как-то вывернулся и, двинув его в бок, вылетел, царапая руки и шею, в окно, головой в мягкую траву. Через минуту на меня свалился Москаленко, вскочил на ноги и плюнул:
— Тьфу! Чтоб ты погиб со своим помещением вместе…
— Да что тебе показалось? — слабым голосом спросил я из травы.
— Показалось! Еще спрашивает, свинья персидская. Стану я тебя еще ждать, чтоб показалось… Ничего не показалось. |