Куда девался критический подход? Напрочь исчезло все дурное, гнусное, негативное. Увиденная сквозь дымку времени, из зарубежного далека, воссозданная воображением художника «русская Атлантида» предстает неким потерянным раем. В этой земле обетованной всегда царят мир, лад, любовь, красота. Он зрим, этот мир, домовит, насыщен множеством узнаваемых бытовых подробностей, позволяющих почувствовать вкус, запах, цвет ушедшей жизни. И в то же время в нем присутствует какая-то дымка, миражность, сновиденность. Вот уж воистину: «с какой стороны о России говорить ни начнешь нет конца и края словам, — не нахвалишься, не наплачешься…»
Откуда это? Чем объяснить сей феномен? Сожалением об убежавшем детстве и улетевшей юности? Дистанция времени, безусловно, сообщает духовной памяти избирательность особого рода — положительную, идеализирующую. Тогда, быть может, причина в пространственной удаленности? Издалече оно виднее. Вспомним, однако, что Гоголь, написавший в Риме «Мертвые души», узрел иное — «как грустна наша Россия». Видимо, пространственная и временная удаленность еще не все. Была еще и отъединенность, позднее осознание непоправимости свершившегося, что и дало тот поразительный эффект ретроспекции, который наблюдается в литературе русского зарубежья. Ибо память, закрепленная в слове, это не просто пережитая действительность, но нечто более важное и ценное — действительность, преображенная для бессмертия. Только там открылась им в неизменной повторяемости событий, в повседневном обиходе, в повторяемости слов и движений высшая мудрость миропорядка, складывавшегося веками, величие страны, которой могли гордиться.
Все так. Но жить с постоянно повернутой назад головой трудно и противоестественно. Недаром Ходасевич ставил в упрек писателям старшего поколения, что они замкнулись на прошлом. Такие корифеи отечественной словесности, как Бунин, Куприн, Шмелев, Зайцев, Осоргин, Ремизов, рассматривали миссию писателя в изгнании как миссию посланническую: сохранять и претворять в слове былое. Напрасно, однако, думать, что «те баснословные года» занимают центральное место в зарубежном наследии Саши Черного. Для него это было хотя и важным, но побочным направлением, производным от главного.
А главным — доминантой всего написанного на чужой стороне явилась тема «трудов и дней» эмиграции. Российская история поставила грандиозный и чудовищный эксперимент: изрядная часть россиян была оторвана от родины, рассеяна по свету. Уже не несколько попутчиков по даче, а многочисленное беженское новообразование стало объектом изучения и наблюдения Саши Черного. Какая участь им предназначена и кто они, собственно, такие? Подобные вопросы занимали не одного Сашу Черного.
«Россия, выехавшая за границу» — так, не без вызова, титуловал эмиграцию сатирик Дон-Аминадо. Это мнение опровергалось скептическим и вполне резонным трезвомыслием: «Вот говорят, что все мы цыгане в пиджаках, никакого своеобразия в себе не носим и растворяемся, как капли дождя в море, в окружающей европейской суете». Как разрешить эту дилемму? В конце концов после долгих и мучительных раздумий (чем и объясняется, по-видимому, длительная беллетристическая пауза) Саша Черный склонился к первой мифологеме, найдя свое писательское предназначение в том, чтобы быть бытописателем эмиграции.
«Бытовик»… Словцо это в старые времена произносилось с оттенком некоторого уничижения. Тем более в зарубежье, где оно, как казалось, вообще потеряло смысл, ибо: «В атмосфере эмигрантского безбытничества, среди чужой природы и под звуки чужой речи ему (писателю. — А. И.) никогда не стать достойным наследником великого русского искусства <…> от его ржей всегда будет пахнуть не рожью, а эмигрантской тоской по ней; ржи пахнут Богом и хлебом, а тоска полынью — это запахи разные» (Ф. |