В следующий момент у него перехватило дыхание. Кожаный ремень, прихваченный им с целью еще больше ограничить свободу пленника, выпал из его ослабевших рук, и дрожь сотрясла все его тело с головы до ног. Ведь он давно предугадал ужасное место, которое лишило рассудка Роджерса — и вот теперь он стал сумасшедшим. Он спятил с ума, потому что вместил в себя галлюцинации куда более ужасные, чем все, что он пережил за эту ночь. Безумец требовал от него услышать плесканье мифического монстра в бассейне за дверью — но ведь, помоги Боже, он и в самом деле слышал теперь его.
Роджерс уловил спазм испуга, прокатившийся по лицу и телу Джонса, а затем обратившийся в неподвижную маску ужаса. Он торжествующе захихикал.
— А, наконец‑то, олух, ты веришь! Наконец ты все понял. Ты слышишь Его и Оно идет сюда! Отдай мне ключи, глупец — мы должны поклониться и услужить Ему.
Но Джонс уже не был способен внимать никаким человеческим словам — ни безумным, ни разумным. Паралич ужаса вверг его в состояние столбняка и полупотери сознания, в помертвевшем его мозгу проносились фантасмагорические образы. Там слышался плеск. Там слышались тяжкие шаги, словно бы чьи‑то огромные мокрые стопы шлепали по твердой поверхности пола. Что‑то явственно приближалось. В ноздри Джонса, сквозь трещины в этой кошмарной дощатой двери, била ужасная животная вонь, похожая, и все же непохожая на ту, что исходит от клеток в зоологическом парке.
Он не осознавал, говорил ли что‑нибудь Роджерс в эти мгновения. Все реальное лишилось красок и звуков, а он сам обратился в живое изваяние, полное видений и галлюцинаций столь неестественных, что они сделались почти чужими, отдалившимися от него. Он слышал сопенье и урчанье из неведомой бездны за дверью, и когда в его уши резко ворвались лающие, трубные звуки, он не был уверен, что они исходили от крепко связанного ремнями и веревками маньяка, чей образ теперь лишь смутно колыхался в его потрясенном воображении. Сознанием его упорно владела фотография той проклятой, еще не виденной им в натуре восковой фигуры. Такая вещь, конечно, не имела права на существование. И не она ли довела его до безумия?
Он еще рассуждал, но уже новое свидетельство его безумия подступило к нему. Кто‑то с той стороны нащупывал щеколду тяжелой двери с навесным замком. Кто‑то похлопывал по доскам, щупал их громадной лапой, толкался в дверь. То были глухие удары по твердому дереву, становившиеся все настойчивей и громче. Стоял страшный смрад. И вот уже тупой напор на доски изнутри обратился в зловещий, отчетливый грохот, как от ударов тарана в стену. Что‑то угрожающе затрещало — расщепилось — внутрь хлынуло резкое, пронзительное зловоние — выпала доска — и черная лапа с клешней, как у краба...
— Помогите! Помогите! О боже, помоги мне! А‑а‑а!..
Лишь отчаянным усилием воли заставлял себя Джонс припомнить теперь невероятное, неожиданное обращение вызванной ужасом скованности в попытку спастись, в безумное, беспамятное бегство. Его действия в те минуты можно было бы сравнить, как ни странно, с неистовыми, стремительными полетами в самых страшных сновидениях: казалось, в один прыжок он преодолел этот хаотически разворошенный склеп, распахнул наружную дверь, которая затворилась за ним на щеколду с оглушительным грохотом, взлетел по истертой каменной лестнице вверх, перепрыгивая через три ступеньки враз, и неистово ринулся, не зная сам куда, через мощенный булыжником двор и убогие улочки Саутварка.
Это все, что он мог вспомнить. Джонс не ведает, каким образом добрался домой, и ничто не говорит о том, что он нанимал кеб. Скорей всего, он, руководимый слепым инстинктом, весь путь промчался пешком — через мост Ватерлоо, вдоль Стрэнда и Черинг‑Кросса, сквозь Хей Маркет и Регент‑стрит — в свои родные места. Когда он почувствовал, что в состоянии вызвать врача, на нем все еще был весьма причудливый костюм — смешение из разнообразных частей музейных одеяний для восковых фигур. |