Едва Чувилев оттащил лейтенанта, танк взорвался с такой силой, что башню отшвырнуло метров на пятьдесят. Чувилев кидал пригоршнями рыхлую землю на лицо лейтенанта, на голову, на одежду, чтобы сбить огонь. - Потом пополз с ним от воронки к воронке на перевязочный пункт... "Я почему его тогда поволок? - рассказывал Чувилев, - слышу, у него сердце стучит..."
Егор Дремов выжил и даже не потерял зрение, хотя лицо его было так обуглено, что местами виднелись кости. Восемь месяцев он пролежал в госпитале, ему делали одну за другой пластические операции, восстановили и нос, и губы, и веки, и уши. Через восемь месяцев, когда были сняты повязки, он взглянул на свое и теперь не на свое лицо. Медсестра, подавшая ему маленькое зеркальце, отвернулась и заплакала. Он тотчас ей вернул зеркальце.
- Бывает хуже, - сказал он, - с этим жить можно.
Но больше он не просил зеркальце у медсестры, только часто ощупывал свое лицо, будто привыкал к нему. Комиссия нашла его годным к нестроевой службе. Тогда он пошел к генералу и сказал: "Прошу вашего разрешения вернуться в полк". - "Но вы же инвалид", - сказал генерал. "Никак нет, я урод, но это делу не помешает, боеспособность восстановлю полностью". (То, что генерал во время разговора старался не глядеть на него, Егор Дремов отметил и только усмехнулся лиловыми, прямыми, как щель, губами.) Он получил двадцатидневный отпуск для полного восстановления здоровья и поехал домой к отцу с матерью. Это было как раз в марте этого года.
На станции он думал взять подводу, но пришлось идти пешком восемнадцать верст. Кругом еще лежали снега, было сыро, пустынно, студеный ветер отдувал полы его шинели, одинокой тоской насвистывал в ушах. В село он пришел, когда уже были сумерки. Вот и колодезь, высокий журавель покачивался и скрипел. Отсюда шестая изба - родительская. Он вдруг остановился, засунув руки в карманы. Покачал головой. Свернул наискосок к дому. Увязнув по колено в снегу, нагнувшись к окошечку, увидел мать, - при тусклом свете привернутой лампы, над столом, она собирала ужинать. Все в том же темном платке, тихая, неторопливая, добрая. Постарела, торчали худые плечи... "Ох, знать бы, - каждый бы день ей надо было писать о себе хоть два словечка..." Собрала на стол нехитрое - чашку с молоком, кусок хлеба, две ложки, солонку и задумалась, стоя перед столом, сложив худые руки под грудью... Егор Дремов, глядя в окошечко на мать, понял, что невозможно ее испугать, нельзя, чтобы у нее отчаянно задрожало старенькое лицо.
Ну, ладно! Он отворил калитку, вошел во дворик и на крыльце постучался. Мать откликнулась за дверью: "Кто там?" Он ответил: "Лейтенант, Герой Советского Союза Громов".
У него заколотилось сердце - привалился плечом к притолоке. Нет, мать не узнала его голоса. Он и сам, будто в первый раз, услышал свой голос, изменившийся после всех операций, - хриплый, глухой, неясный.
- Батюшка, а чего тебе надо-то? - спросила она.
- Марье Поликарповне привез поклон от сына, старшего лейтенанта Дремова.
Тогда она отворила дверь и кинулась к нему, схватила за руки:
- Жив, Егор-то мой? Здоров? Батюшка, да ты зайди в избу.
Егор Дремов сел на лавку у стола на то самое место, где сидел, когда еще у него ноги не доставали до полу и мать, бывало, погладив его по кудрявой головке, говаривала: "Кушай, касатик". Он стал рассказывать про ее сына, про самого себя, - подробно, как он ест, пьет, не терпит нужды ни в чем, всегда здоров, весел, и - кратко о сражениях, где он участвовал со своим танком.
- Ты скажи - страшно на войне-то? - перебивала она, глядя ему в лицо темными, его не видящими глазами.
- Да, конечно, страшно, мамаша, однако - привычка.
Пришел отец, Егор Егорович, тоже сдавший за эти годы, - бородку у него как мукой осыпало. Поглядывая на гостя, потопал на пороге разбитыми валенками, не спеша размотал шарф, снял полушубок, подошел к столу, поздоровался за руку, - ах, знакомая была широкая справедливая родительская рука! Ничего не спрашивая, потому что и без того было понятно - зачем здесь гость в орденах, сел и тоже начал слушать, полуприкрыв глаза. |