Изменить размер шрифта - +
А теперь простите, нам с Алешей надо выйти. Правда, Алеша?

Алеша поклонился и слегка шаркнул ногой. Мне показалось, что в нем есть что-то военное.

— О, да, мадам, — вдруг сказал Яша Фестман, — и нам тоже.

Она опять улыбнулась, но на этот раз снисходительно:

— Меня зовут Анна Аркадьевна, — сказала она и встала, и поправила один из темный завитков, выбившихся из прически.

Потолкавшись между кресел мы ушли.

Аполлоновым и остальным мы роздали собранные деньги и долго потом гуляли вдвоем по улицам, в каком-то тумане — где живые и мертвые, настоящие и придуманные люди гуляли с нами вместе.

1937

 

КРЫМСКАЯ ЭЛЕГИЯ

 

В Негорелом стояли долго. Была ночь.

«Надо было лететь, лететь до самого Тушина. Как все это долго!» — думала Юлия Болеславовна З., всматриваясь в черное окно, ища под фонарями, в теплом июльском дожде, русских таможенников, и волнуясь. Чемоданы она отперла, приготовила паспорт и вышла в коридор вагона, где было свежо и где слышалась французская речь. Это молодой дипломат с женой ехал из Парижа в Москву. «Верь моему нюху, говорил он весело, она пахнет хорошо, но не Парижем. Это — Вена, это — Будапешт, Варшава, Румыния, — что хочешь». Юлия по-французски не понимала, и не догадывалась, что говорят о ней.

Она положила свои полные руки на ребро спущенного окна, смотрела пристально в дождь и как бы видела себя обратно: из этой черноты в яркой раме вагона. В одной газетной рецензии недавно (по поводу возобновления «Севильского цирюльника») было написано, что она становится «все тяжелее и прекраснее». О чем вы хлопочете? — сказал ей доктор, все Розины, Маргариты и Джульетты толстеют к сорока годам.

Корсет на ее теле оставлял красные полосы; когда она взбегала по картонным ступеням искусственной луной освещенного Веронского балкона, она задыхалась; первый тенор, милый, верный, давний друг, однажды пошутил, сказав, что в сцене объятия в «Фаусте» она боковым ложам кажется и шире, и выше него. И хотя соперниц у нее не было, и даже далеко впереди не было их, потому что в консерватории вовсе не слыхать было колоратурные сопрано, ее беспокоило то, что она становится рыхлой, капризной и скучной.

Доктора, по ее мнению, не понимали ничего. Она обошла их всех в городе и вернулась к первому, знавшему ее уже лет пятнадцать.

— Пани, где вы родились? — спросил он внимательно на нее глядя.

— Далеко, доктор. В России. В Крыму, зачем вам?

— Новейшая теория: вернуться туда, откуда вы. Никаких болезней у вас нет. Но нервы… Поезжайте в Крым. Чудный климат. Вы поправитесь, пани, человек должен когда-нибудь возвращаться на свой огород, как всякая овощ.

— Но позволите, когда же овощ?.. Я хотела ехать в Мариенбад.

— Не надо Мариенбада, пани. Поезжайте в Крым. Ведь вам не опасно? И вы сделаете такую моду!

Она не сделала моды. Но страшно ей не было, и прежде всего потому, что она была ужасно левая: муж ее был левый депутат в сейме, и в доме ее бывала вся оппозиция. Бывал между прочим и толстенький полпред с супругой, тоже толстенькой, и певшей по-московски. Только было немножко смешно ехать за границу — не за ту, а за эту.

Так она стояла в вагоне, пока французский голос за ее плечом разбирал ее прическу, платье, туфли, — такое все скромное, серенькое с синим, у себя казавшимся последним криком, в Крыму оказавшееся неслыханной роскошью. Наконец, пришла власть: курносые, веснущатые лица, бритые головы, дегтем смазанные сапоги. Она дрожащим от радости голосом поговорила по-русски: до семнадцати лет она прожила в России.

Семнадцати лет в семнадцатом году, выхлопотав польские бумаги, с отцом инженером на линии и двумя маленькими братьями, она уехала, и с тех пор прошла, в сущности, вся жизнь, — безоблачная, полная трудов и успехов.

Быстрый переход