— И — поэтому ты сходишь с ума? О, какие у тебя плохие нервы!
Потом спросила:
— Ты говоришь — красивый старик? Но — как же красивый, если — он кривой?
Всякое страдание было враждебно ей, она не любила слушать рассказы о несчастиях, лирические стихи почти не трогали ее, сострадание редко вспыхивало в маленьком, веселом сердце. Ее любимыми поэтами были Беранже и Гейне, человек, который мучился — смеясь.
В ее отношении к жизни было нечто сродное вере ребенка в безграничную ловкость фокусника — все показанные фокусы интересны, — но самый интересный еще впереди. Его покажут следующий час, может быть, завтра, но — его покажут.
Я думаю, что и в минуту смерти своей она все еще надеялась увидать этот последний, совершенно непонятный, удивительно ловкий фокус.
1922 г.
О Михайловском
Пошёл к Н.К. Михайловскому, — он встретил меня ласково и весело:
— Вот вы какой! А кто-то говорил мне, что вы похожи на Степана Разина, и, кажется, Тан написал вам письмо стихами, предлагая разделить Стенькину участь, — написал?
— Написал.
— Он хороший человек, много лучше его стихов. Вы не хотите, вероятно, чтоб вас четвертовали? Но — кажется, уже начали растягивать по партиям? Марксист?
Я сказал:
— Нет, не марксист, но, по натуре моей, склоняюсь в ту сторону, где чувствую больше активного отношения к жизни.
— Гм? А у народников вы не чувствуете этой активности?
До этой встречи я знал Николая Константиновича только по портретам. Теперь он показался мне не похожим и на портреты и вообще на русского человека. В его небольшом, ладном теле, в нервных, но мягких и красивых движениях чувствовалась нерусская живость духа и гармоничность его. Он измерял меня ласковым взглядом немножко насмешливых глаз, как боец, его манера говорить выдавала в нём человека, привычного к словесным дуэлям. Иногда его взгляд как бы ослеплял блеском какой-то острой, невесёлой мысли. От него веяло нервной силой, возбуждавшей меня.
Я начал рассказывать ему о вечере, Поссе, о всей этой неясной, опечалившей меня борьбе. Он, слушая внимательно, часто восклицал:
— Да? Так. Ого?
Говорил я о том, что среди интеллигенции, куда я поднялся не без тяжёлых усилий, я ожидал встретить иные нравы, иное отношение друг ко другу, больше внутренней сплочённости, больше взаимного уважения, дружбы и сердечности.
— Всё слова, вышедшие из употребления, старинные слова, — усмехаясь, вставил Михайловский в мою возбуждённую речь.
Говорил я о том, как огромна и тяжела деревня, как она слепа и недоверчива ко всему, что творится вне узкого круга её прямых интересов, что интеллигенции в стране отчаянно мало и за пределами крупных городов её влияния не чувствуется, значение её — непонятно.
Он, видимо, был тронут, мне показалось, что его глаза влажны, когда он заговорил с ласковой насмешкой:
— Эге, батенька, да вы — идеалист и едва ли не романтик! И совсем не такой грубиян, как говорят о вас! Вас, очевидно, встречают по одёжке ваших мыслей, — а вы одеваете их не модно, торопливо, да и грубовато немножко…
Потом решительно заявил, что откажется от участия на вечере, если Поссе устранят, и спросил: что я намерен писать?
Я рассказал ему план книги «Мужик» — полуфантастическую историю карьеры архитектора из крестьян.
— Час от часу не легче! — воскликнул он, удивлённо разведя руками. — Про него говорят — марксист, а он собирается писать какую-то апологию буржуя! Среду-то эту, купечество, вы хорошо знаете?
Тип героя-«мужика» лепился у меня довольно ясно и прочно из моего знакомства с культурной работой Милютина, череповецкого головы, и моих наблюдений над жизнью поволжских городов. |