либо сочетанием А.М.К. и принадлежащих, видимо, одному автору, но отнюдь не Мицкевичу.
Сомнительным кажется Гомулицкому и метод поисков сходства между поэзией Мицкевича и поэтикой загадочного стихотворения. Спора нет, Тувим проделал здесь гигантскую работу, дав несколько десятков сопоставлений и несколько сот цитат из Мицкевича!
И все же, говорит Гомулицкий, эти цифры неубедительны, ибо Сам метод, как ему кажется, неправильный. Таким образом можно найти совпадения стилистики и лексики у любого поэта того времени.
Часто употребляли и восклицание «О!» В подтверждение своих слов он приводит свыше двадцати таких восклицаний, обнаруженных в стихах печатавшихся в «Магазине мод» поэтов. Одно из таких восклицаний он нашел даже в публицистической статье: «Разве это не прекрасный пример проникновения поэтического клише в разговорную речь? — спрашивает Гомулицкий. — А может, в этом ключ к загадке анонимного поэта, рабски отразившего в своем лирическом стихотворении все „общие места“ любовной романтической поэзии?»
Эти и другие выводы Гомулицкого убеждают Тувима в том, что аргументы против его гипотезы слишком веские.
«Кто же такой, в конце концов, этот загадочный господин М.?» — в отчаянии восклицает Тувим. Гомулицкий отвечает, что ему известно его шляхетское прозвище — Монтгирд, что родился он до 1814 года, происходил из обедневшего литовского рода, но пока не известна его фамилия.
«Несмотря на серьезные сомнения, колебания, взлеты и падения, я в течение нескольких месяцев питал иллюзии, что… слепой курице попалось зерно, — признается Тувим. — Причем какое — золотое! Я по сто раз вчитывался в каждую строчку этого „подозрительного“ стихотворения, сто раз сравнивал каждое слово с так давно и хорошо известными мне. Как в детской игре, было то „тепло, тепло“, то опять „холодно, холодно“! Я метался, как в жару, между двумя температурами, между огоньком слабой надежды и тенью растущего сомнения. Такие чувства переживает, наверное, детектив, напавший на след преступника (боже мой, „преступника“!), или путешественник, вбивший себе в голову, что он непременно откроет в океане неизвестный остров. Я признался в своих робких подозрениях нескольким друзьям. Одни гасили огонек надежды холодной водой своих знаний, другие поддерживали его теплым, благословенным маслом „возможности“. Золотое зерно то сияло блеском подлинности, то блекло, серело, в лучшем случае светилось фальшивым блеском латуни. Наконец, сомнения (повторяю — очень, очень серьезные с самого начала) взяли верх, слепая курица махнула лапой на дальнейшие труды, отказалась от рассуждений, сравнений и поисков, — сказала себе: Нет! Наверное, нет!»
Как видим, и у самого Тувима временами возникали сомнения: что если перед ним всего лишь талантливый подражатель, или того хуже — просто графоман. Этот вопрос занимал поэта и дал повод выразить свои мысли о подлинном таланте и графомании.
Ему посоветовали, рассказывал Тувим, отказаться от мысли написать книгу о поэтических графоманах, ибо она говорила бы о самоуверенности ее автора. «Такому» поэту не следует, мол, издеваться над «нищими духом». На это Тувим отвечал, что умение писать стихи отнюдь не заслуга того, кому они удаются. «Понятие заслуги, — пояснял он, — неотделимо от понятия труда, усилия, борьбы, выдержки, сильного характера, преодоления препятствий и т. д. Поэтом же человек может быть или нет. Либо он рождается с искрой поэтического дарования, либо нет, и никакие достоинства характера и воли здесь не помогут. Конечно, прирожденный поэт может и должен многому научиться на пути к совершенству своих произведений, как в художественном, так и в моральном, общественном, идеологическом смысле. |