— Мне-то? Ничего… Люблю я послушать книгу… священную ежели… У нас в деревне был солдат Африкан, так тот, бывало, как начнет псалтырь честь… ровно барабан бьёт… Ловко читал!
— Ну, так что ж? — снова спросил Сёмка, свёртывая папироску.
— Ничего… Хорошо больно… Хоть оно непонятно… а всё-таки слово этакое… на улице ты его не услышишь… Непонятно оно, а чувствуешь, что это слово для души.
— Непонятно — ты говоришь… а всё-таки видно, что глуп ты, как пень лесной…
— передразнил Сёмка товарища.
— Известно… ты всегда ругаешься!.. — вздохнул тот.
— А с дураками как говорить? Разве они могут что понимать? Валяй-ка вот эту гнилушину… о-о!
Баня рассыпалась, окружаясь обломками и утопая в тучах пыли, от которой листья ближайших деревьев уже посерели. Июльское солнце не щадило наших спин и плеч, распаривая их…
— А книга-то в серебре, — снова заговорил Мишка.
Сёмка поднял голову и пристально посмотрел в сторону беседки.
— Похоже, — кратко изрек он.
— Значит, евангилье…
— Ну, и евангилье… Так что?
— Ничего…
— Этого добра у меня полны карманы. А ты бы, коли священное писание любишь, пошёл бы да и сказал ей: почитайте, мол, мне, бабушка. Нам, мол, этого взять неоткуда…
В церкви мы, по неприличности и грязноте нашей, не ходим… а душа, мол, у нас тоже… как следует… на своём месте… Подь-ка, ступай!
— А и впрямь… пойду?
— И пойди…
Мишка бросил стяг, одёрнул рубаху, размазал её рукавом пыль по роже и спрыгнул с бани вниз.
— Турнёт она тебя, лешмана… — проворчал Сёмка, скептически улыбаясь, но с крайним любопытством провожая фигуру товарища, пробиравшегося среди лопухов к беседке. Он, высокий, согнувшийся, с обнажёнными грязными руками, грузно раскачиваясь на ходу и задевая за кусты, тяжело двигался вперёд и улыбался смущённо и кротко.
Старушка подняла голову навстречу подходившему босяку и спокойно мерила его глазами.
На стёклах её очков и на их серебряной оправе играли лучи солнца.
Она не «турнула» его, вопреки предположению Сёмки. Нам не слышно было за шумом листвы, о чём говорил Мишка с хозяйкой; но вот мы видим, что он грузно опускается на землю к ногам старухи и так, что его нос почти касается раскрытой книги. Его лицо степенно и спокойно; он — мы видим — дует в свою бороду, стараясь согнать с неё пыль, возится и наконец усаживается в неуклюжей позе, вытянув шею вперёд и выжидающе рассматривая сухие маленькие руки старушки, методично перевёртывающие листы книги…
— Ишь ты… лохматый пёс!.. Отдых себе сделал… Айда — и мы? Чего так-то?
Он там будет прохлаждаться, а мы — ломи за него. Айда?
Через две-три минуты мы с Сёмкой тоже сидели на земле по бокам нашего товарища.
Старушка ни слова не сказала встречу нам, она только посмотрела на нас пристально и снова начала перекидывать листы книги, ища в ней чего-то… Мы сидели в пышном зелёном кольце свежей пахучей листвы, над нами было раскинуто ласковое и мягкое безоблачное небо. Иногда пролетал ветерок, листья начинали шелестеть тем таинственным звуком, который всегда так смягчает душу, родит в ней тихое, умиротворяющее чувство и заставляет задумываться о чём-то неясном, но близком человеку, очищая его от внутренней грязи или, по меньшей мере, заставляя временно забывать о ней и дышать легко и ново…
— «Павел, раб Иисуса Христа…» — раздался голос старушки. |