Так странно покачивалось, точно было недовольно приёмом вахты барж и хотело сказать ей:
«Ах вы, братцы мои! Как же вы это так? Нехорошо!»
— Попал!.. — тихо произнёс вахтенный и, как все другие ранее его, — пошёл с опущенным в воду багром на корму…
Его товарищ, скосив голову к воде, шёл за ним.
— В сапогах… — сказал он, когда дошли до середины кормы.
— Чай, поди, наш брат, матросик, — отводя багром «гостя» от борта, ответил его товарищ.
— Надо быть, так…
— Про-о-во-о-дил! — выхватив шест из воды, запел вахтенный на передние баржи…
— А к берегу его поблизости от нас не прибьёт?.. Тогда всё едино — склока будет…
— Не бойсь! Теперь до мыска-то дойдёт, а там его отшибёт в фарватер. Выше как на двадцать вёрст от нас ему не пристать теперь. Да ещё, гляди, на тот берег перекинет…
— Это бы ладно было!..
С минуту они молча посмотрели вслед уплывавшему «гостю»…
Потом вахтенный бросил на палубу багор, стащил с себя рваную шапку и вполголоса, крестясь, произнёс:
— Упокой, господи, душу раба твоего… Избави, господи, и помилуй нас от нечаянныя смерти!
Его товарищ истово крестился, сильно стукая себя пальцами по плечам и по лбу…
А «гость», неизвестный раб божий, плыл дальше по реке, плыл, покачивался на волнах, и белое лицо его всё смотрело в звёздное небо, как бы желая спросить его:
«А что, далеко ещё мне, утопшему, плыть-то?»
Одинокий
— Вы никуда не пойдёте, барин?
Барин сидит в глубоком кожаном кресле, перед большим письменным столом, почти сплошь заставленным разными безделушками, всё реликвиями прошлого. С каждой из них связано какое-либо воспоминание, а над столом висит акварельный портрет пожилой, красивой женщины, с лицом строгим и освещённым глубокой мыслью, — это самое дорогое воспоминание.
И везде кругом барина в маленькой уютной комнате ничего, что не вызывало бы теней прошлого. Барину с лишком семьдесят лет, у него трясётся голова, и все члены давно уже с трудом подчиняются велениям изработавшегося мозга.
Его кухарка, — экономка и единственный в мире близкий ему человек, — стоит в дверях комнаты и, стараясь скрыть зевоту, спрашивает сонно и равнодушно:
— Вы никуда не пойдёте, барин?
В семьдесят лет некуда идти, кроме того места, куда необходимо пойдёт каждый из нас. Но всё-таки барин справляется:
— Сколько времени?..
— Четверть десятого…
Он знает, что его старуха прибавила времени с полчаса, но не обращает на это внимания.
Пожалуй, ему даже приятно, что полчаса как бы скинуты с общей суммы часов, которые ему остаётся провести в одиночестве и печальном ожидании конца концов. Он кротко говорит.
— Никуда не пойду…
Дверь бесшумно затворяется, и он снова один на один с самим собой. Перед ним раскрытая библия, на ней лежат очки, но он не читает, а курит трубку на длинном чубуке, курит и рассматривает так хорошо знакомые ему вещи на столе и фотографии, пожелтевшие от времени.
Дым табака сизыми волнами носится в воздухе, образует голубоватые фантастические узоры, застывает на минуту в виде лёгкой, еле заметной глазу ткани — и исчезает. Веки старых, тусклых глаз дремотно опускаются, — но это от слабости, а не от желания спать. Сна нет, как нет сил, нет тепла в крови и ясности в мозге.
Там медленно-медленно формируются давно пережитые и уже перепутанные временем образы прошлого, и ослабленная память напрягается, стараясь найти в них хронологическую и внутреннюю связь. |