Мы посидели в детской, где не было никого. Прошло полчаса. Павел Федорович показывал мне какие-то бумаги и просил запомнить новые имена, под которыми мы тронемся на юг на будущей неделе. Я волновалась ужасно, и мне было странно, что он совершенно спокоен. Внезапно в переднюю вышли. Слышно было, как вышли двое, но ни Мария Николаевна, ни ее гость не произнесли ни одного слова. Сеня рванул входную дверь.
— У него все-таки были какие-то сумасшедшие надежды, — сказала Мария Николаевна, входя к нам. — Как тяжело это. Пятнадцать лет верной дружбы: веселый, неглупый человек. Потеряла я его.
И она села. Павел Федорович спросил:
— Но ты не была груба?
— Немножко, — ответила она и, облокотившись на руку, задумалась.
Я стояла у окна, вытянув руки по швам. Я хотела кинуться к ним обоим, просить, чтобы они меня прогнали от себя.
— А у меня новости, капитальные новости, — заговорил Павел Федорович, — все готово, и я думаю, мы скоро двинемся.
Мария Николаевна подняла голову.
— Постылая Москва, — сказала она. — На север, на юг — все равно куда, только бы вон.
И через пять дней мы тронулись в путь.
Наше путешествие было таинственно и опасно, оно стоило много денег и драгоценностей и длилось около месяца — но даже всеми своими исключительными минутами оно было слишком похоже на другие такие же путешествия, и если нам во время нашего странствования казалось, что только нам на долю выпало ловить на себе паразитов, быть обокраденными до нитки, прятаться в теплушке, уцелевшей на развороченных динамитом путях, то по приезде в Ростов мы узнали, что десятки, сотни людей испытали то же, что и мы, и в общей веселой и обильной жизни никто уже и не вспоминает об этом. У нас теперь был апартамент в гостинице. Павел Федорович в несколько дней сделал какое-то почти миллионное дело, Мария Николаевна занималась, выступала, блистала. А я… я была в первый раз в жизни влюблена. Мы ходили к Филиппову есть пирожные. Ему было 18 лет, он был на первом курсе, и его глупость умиляла меня до слез.
Тут было все: и «если я уйду на войну, вы будете плакать?», и «я слишком много в жизни пережил, чтобы не понимать…», и «если вы не можете мне подчиниться до конца, то скажите прямо», — бесконечно-сладкие и совершенно пустые слова, от которых я впадала в счастливое оцепенение.
Дома я скрывала свое знакомство. Я старалась быть такой же исполнительной и покорной. Каждый день Мария Николаевна занималась; были выступления — преимущественно благотворительные; здесь опять был тот успех, который окружал ее всюду, как воздух. А я думала о том, что мы с моим первокурсником поженимся и я брошу Травиных — без предупреждения, без прощания — начну свою жизнь, рожу ребенка, брошу музыку, сыгравшую со мной такую жестокую шутку. И этими мыслями была почти счастлива.
— Сонечка, сядьте сюда, — сказала мне однажды Мария Николаевна, — ведь вы — мой дружок, а потому я могу с вами говорить откровенно?
— Да, Мария Николаевна, — и я села, куда она приказывала.
— Посмотрите на меня. У вас в последнее время глаза стали другими: какие-то твердые… Бросьте вы своего мальчишку. Он очень смешной.
Я похолодела.
— Пусть бы молод был, или глуп, или некрасив, или еще что. А ведь ваш — просто смешной. Бог его знает, а без смеха на него смотреть невозможно.
— Откуда… вы знаете?
— Да и знать нечего. Ну неужели это любовь?
— Мы поженимся, — выжала я.
— Не может быть! Ну уж это совсем анекдот. Ведь он телеграфистом будет.
— Почему телеграфистом? Он на юридическом. |