Изменить размер шрифта - +
Наконец, я увидела высокое узкое «А». И вдруг сразу прочла, будто где-то за мной блеснула молния: «Андрею Григорьевичу Бер. Зверинская, 19». Не знаю, почему я испугалась. Я бросила письмо в почтовый ящик и с колотящимся сердцем постояла немного.

Мимо меня прошли два человека, два оборванца, они несли что-то большое и тяжелое, мне показалось, что это дверь. Мне стало еще страшнее. Внезапно в стороне моста раздались выстрелы. Я побежала. Я старалась почему-то вспомнить лицо Павла Федоровича и не могла. Я старалась вспомнить его голос и что он говорил. И не могла. Я хотела подумать о том, любит ли она его, любит ли он ее? Кто он? Что он делает? Что с нами тремя будет дальше? И не могла. Она стояла у меня в мыслях. Ее голос. Ее какое-то слишком вольное, самоуверенное обращение с людьми, с будущим. И то, что на такое обращение она имела бесспорное, какое-то навсегда свыше данное ей право.

 

IV

Прошло более двух месяцев, я каждый день бывала у Травиных, я работала с Марией Николаевной, обедала, иногда оставалась вечером играть с Павлом Федоровичем в шашки, но ни «Сени», ни «Андрея Григорьевича Бер» я не видала и о них ничего не слыхала. Дома у меня все шло по-прежнему, но я постепенно уходила из старой своей жизни. Мама, ее заботы, ее недомогания оставляли меня безучастной, Митенька переживал свой первый роман с X., в которую, по общему мнению, он был влюблен исключительно по инерции: она была внучкой известного композитора. Впрочем, Х-у Митенька и не думал подражать, а уходил в своих «хоралах» все дальше и собирался даже для их исполнения строить какой-то особенный рояль, с четырьмя клавиатурами. Но довольно о Митеньке. Устроив меня к Травиной, он постепенно исчез из моей жизни, и встретилась я с ним уже в Париже, сравнительно недавно. Но об этом расскажу в свое время.

Других знакомых, которые бы приходили ко мне, с которыми связывала бы меня какая-нибудь теплота, у меня не было. Да и все прежнее казалось мне теперь нестоящим памяти — оно и в самом деле забывалось. Утром я упражнялась, стояла в очередях, топила печку; после завтрака, состоявшего всегда из одного и того же — селедка и каша, — я мыла посуду, чистилась, переодевалась в единственное приличное платье и уходила.

Там было тепло. Там меня кормили, говорили, что жизнь трудная, но занимательная штука, иногда что-нибудь дарили. Мария Николаевна, вначале чуть-чуть рассеянная и обаятельно-тихая, к семи часам приходила в веселое, деловое настроение. Павел Федорович, иногда вернувшись немного раньше, сидел и слушал нас в углу гостиной. Но чаще мы, как только он приходил, сейчас же садились за стол. Через неделю я уже знала всю их жизнь, и мне было смешно, что в первый день я так волновалась от любопытства и Бог знает еще каких чувств. Павел Федорович служил в одном из тогдашних продовольственных «главков». Все, что ему было нужно, он получал, вплоть до битой птицы и музейных ценностей. Нельзя сказать, чтобы он «наживался» на своей службе, он просто не считал нужным быть слишком щепетильным, любил жить удобно, сладко, сытно, еще два года тому назад он был очень богат, даже как-то невероятно богат, богаче всех, кого я знала, богаче Митенькиных родителей. И теперь, ничего не желая знать, он хотел жить благополучно, если не роскошно, и, как ни странно, это ему удавалось. Главная перемена в их жизни заключалась в том, что они оба постепенно растеряли прежний свой круг и не старались обзавестись новым. Что говорить: кое-кто был расстрелян, кое-кто сидел в тюрьме, многие бежали, другие раззнакомились с ними, считая, что Травин — подлец. Приходили какие-то актеры, родственники, прежние служащие Павла Федоровича — но не это был тот «свет», в котором Мария Николаевна блистала еще недавно.

В начале апреля Мария Николаевна предложила мне переехать к ним. Они готовились к отъезду в Москву, квартира была продана какому-то восточному консулу.

Быстрый переход