«Здесь… э-э-э… лучшая кухня в Европе! Чик у нас… э-э-э… большой скептик во всем, что касается Франции. Он считает, что французы… э-э-э… только стряпней и могут прикрыть свой позор 40-х, когда Гитлер танцевал тут победную джигу. Чик… э-э-э… видит la France pourrie в Сартре, в их презрении к Штатам, в любви к сталинизму, даже в их философии и теоретической лингвистике. Э-э-э… герменевтика – он называет ее… э-э-э… гармоневтикой – это такие маленькие сэндвичи, которыми музыканты закусывают в перерывах. Но признай, Чик, так тебя больше нигде не накормят. Заметь, э-э-э… как сияет Розамунда. Эта женщина знает толк в еде и… э-э-э… правильной подаче! Никки тоже умеет распознать хорошую кухню, ты ведь не будешь это отрицать, Чик.
Нет, не буду. Никки учился в швейцарской школе гостиничного менеджмента. Больше я ничего не скажу, поскольку память у меня на такие подробности никудышная, но Никки был профессиональный метрдотель. Он иногда надевал хвостатый фрак и, прыская со смеху, демонстрировал нам с Равельштейном свои умения.
Вчерашний ужин Эйб закатил в мою честь. Так он благодарил друга Чика за помощь в написании бестселлера. Идея проекта, говорил он, целиком принадлежит мне – это я подбил его написать книгу, и без меня ее бы попросту не было. Эйб всегда скромно и великодушно это признавал: «Чик меня надоумил!»
Можно провести параллель между феноменом неблагополучных районов и духовным раздраем, царящим в Америке – победительнице холодной войны и единственной уцелевшей сверхдержаве. К этой мысли сводятся все книги и статьи Равельштейна. Погрузив читателя сперва в античность, затем в эпоху Просвещения, пройдясь по Локку, Монтескье, Руссо, Ницше и Хайдеггеру, он переносил вас в настоящее – в корпоративную Америку с ее высокими технологиями, культурой, развлечениями, прессой, образовательной системой, фабриками идей и политикой. В общих чертах он обрисовал картину массовой демократии и характерного для нее – весьма неприглядного – человеческого продукта. В забитой битком аудитории он кашлял, заикался, курил, гоготал, вопил, вызывал студентов на поединок, экзаменовал и разделывал под орех. Он не спрашивал: «Где вы проведете вечность?», как делали сектанты, предсказывающие скорый конец света, он формулировал вопрос иначе: «Чем, в условиях современной демократии, вы будете удовлетворять потребности своей души?»
Этот высоченный тип в дорогом полосатом костюме и с внушительной лысиной (казалось, есть что-то опасное в ее белизне, в этой белой мощи, в этих вмятинах) вставал за кафедру не затем, чтобы вбивать в головы студентам правильный порядок эпох (век веры, век разума, эпоха романтизма). Он не строил из себя великого ученого или университетского бунтаря. Забастовки и студенческие перевороты 60-х значительно затормозили развитие страны, считал Равельштейн. Он не пытался эпатировать – а на самом-то деле, развлекать – аудиторию матерными словечками. В нем не было ничего от университетского сумасшедшего. Он не скрывал от студентов свою немощь и всегда, вплоть до одержимости, знал, что это такое – пойти ко дну по вине собственных изъянов и ошибок. Но прежде чем утонуть окончательно, он должен был описать вам Платонову пещеру, рассказать о вашей душе, уже и без того истонченной – и стремительно усыхающей с каждым днем.
Равельштейн притягивал к себе одаренных студентов. Его аудитории всегда были полны. И вот мне пришло в голову, что неплохо бы ему перенести на книжные страницы то, что он говорит viva voce . Эйбу ничего не стоило написать популярную книгу.
И потом, я откровенно устал от его нытья по поводу скудного заработка, от его барских замашек, от бесконечных сделок с ломбардами, куда он закладывал свои сокровища – йенсенский чайник или старинный кемперский фаянс. Однажды я в тоске прослушал очередную историю о том, как некий Сесил Моерс, ныне кандидат наук, писавший кандидатскую под руководством Равельштейна, одолжил ему пять тысяч долларов под залог великолепного йенсенского чайника, а потом, не получив денег обратно, продал этот самый чайник за десять тысяч; я не выдержал и заявил:
– И долго еще я буду выслушивать твои занудные россказни об этих занудных чайниках и прочих предметах роскоши? Сколько можно? Слушай, Эйб, если ты живешь не по средствам, точно какой-нибудь разорившийся аристократ, которому как воздух необходимы красивые вещи, почему бы тебе попросту не увеличить свои доходы?
Тут, помню, Равельштейн закрыл руками уши (руки у него были весьма изящные, уши же – безобразные) и помотал головой. |