И он откупоривал банку пива или – еще лучше – делал крупный глоток прямо из горлышка бутылки, чтобы почувствовать в тот же миг, как обволакивается все тело горячей испариной облегчения, защищающего от шершавых берегов мира, – вытягивал сигарету из только что вскрытой пачки, прикуривал и не сводил глаз с лениво катящихся вод Хамапы – бурых, порой прочерченных ранними летучими мышами, – до тех пор, пока сердце не переставало колотиться и Поло мог скользнуть быстрым взглядом по развалинам, кое-где поросшим хлопчатыми деревьями и дикими авокадо, и убедиться, что оконные проемы по-прежнему пусты и в них не мелькает чье-то окровавленное лицо, и тогда только облегченно вздохнуть, рассмеяться, глотнуть из горлышка еще раз и с ликованием удостовериться, что на другом берегу реки зажигаются огни Прогресо, и тревога, томившая его, пока он брел от ларька, и усталость, от которой ломило измученные мышцы, и даже злосчастья, преследовавшие его после смерти деда, – все это рассеивалось в воздухе после его широкого и прочувствованного зевка. Он привалился к толстой ветви смоковницы, закрыл глаза, вдохнул робкий аромат ирисов и невольно, сам того не желая, но и не в силах противиться, совершил все ту же, расшиби ее мать, вечную свою ошибку, как всякий раз, когда чувствовал себя счастливым: пожелал, чтобы этот миг одинокого блаженства никогда не кончался. Потому что, само собой, как водится, тут же, по-носорожьи сопя и отдуваясь после спуска по деревянным ступеням, возник на причале этот жирный говнюк с приклеенной к рылу улыбкой, будто с рекламы зубной пасты, со всегдашними своими дурацкими россказнями, с бредятиной о том, как думает он трахнуть сеньору, так и эдак и еще как-нибудь, во все дыры и насухо, и так далее, с обычными фантазиями, совершенно беспочвенными, напрочь несбыточными, потому что не надо быть ясновидящим, чтобы понять: никогда этого не будет, ибо ни за что на свете такая фигуристая баба не предоставит себя, не даст такому придурку и уроду, как Франко Андраде. Разве что во сне кончит он в нее, думал Поло и окутывался дымовой сигаретной завесой, чтобы скрыть улыбку, а толстяк меж тем продолжал свои мечтания, и хорошо, потому что чем больше будет он разглагольствовать, тем больше останется на долю Поло: так уж повелось с самого начала, с самой первой их совместной пьянки в июне, на дне рождения взбалмошного Мики, когда Поло готов уж был послать к известной матери весь этот Парадайс со всеми его обитателями и придурком Уркисой, а толстяк предложил ему тяпнуть виски на причале, куда он сбежал передохнуть от праздничного шума и гама и посмолить подобранный с земли окурок – чудесный, чуть ли не целую сигарету, аккуратно притушенную и без этих пакостных следов губной помады на фильтре, – а главным образом затем, чтобы сеньора Мариан не заставила его дергать шнур пиньяты для увеселения своих оболтусов сыночков. Хотелось посидеть немножко вдали от людей, неторопливо покурить в одиночестве, но когда он одним прыжком одолел три последние ступеньки и ступил на причал с уже раскуренной сигаретой во рту, то обнаружил, что его любимое укромное место занял толстяк, свесивший ноги над водой, и, растерявшись на миг, продолжавшийся, если по правде, несколько секунд, решил, что этот малый плачет, потому что широкие плечи тряслись, а голубые глаза – он поднял голову и встретился взглядом с Поло – были влажные и покрасневшие, и хотел уж уйти, оставив толстяка наедине с его пидорскими соплями, но обнаружил у него на коленях бутылку, а на щекастом пухлом лице – лукавую улыбку. «Хлебнешь? – спросил толстяк своим мерзким писклявым голосом. |