Изменить размер шрифта - +

Этого еще не хватало – жалости! Тихонов с детства знал, что жалость унижает человека – так им когда-то объясняла учительница третьего класса Нина Дмитриевна, а она умела отличать человека от существа, лишь внешне на человека похожего…

– Давайте не будем обсуждать то, что обсуждению не подлежит. Уйти с вами я не смогу – сил не хватит, а вы оторваться от немцев, если я буду у вас на руках, не сможете… Погибнете! Все до единого! Разумеете это?

Тихонову оставили «шмайсер» – его же собственный, добытый в бою три дня назад, пять магазинов и снайперскую винтовку с патронами. Из еды – небольшую банку американской консервированной колбасы, – интересно, откуда она взялась у немцев, из каких запасов, у русских такой колбасы не было, – и пачку французских галет, предназначенных для морских пехотинцев.

– Долгое прощание – лишние… – Тихонов хотел произнести «слезы», но подумал, что солдатское дело и слезы – вещи несовместимые, обрезал себя и проговорил: – вздохи.

Через пять минут он остался один.

 

Овраг, в котором предстояло принять последний бой, был длинным, можно было бы, пока группа находилась здесь, переместиться в другое место, но этого не следовало делать, делать следовало другое – быть у немцев на виду, на мушке… Ведь от них на одной ноге все равно не ускачешь, догонят, а вот притянуть их к себе, замкнуть, связать им руки и заставить вступить в бой – это совсем иное дело, то самое, что надо. За это время его группа уйдет километров на пять-семь… Хотя в одиночку Тихонов, конечно, много не навоюет.

Пристроив на старом корневище автомат, Тихонов разложил рядом магазины, пахнущие ружейной смазкой – ровные, как школьные пеналы, из «сидора» достал гранату, положил ее рядом, потом, горбясь, сипя сквозь зубы, помогая себе палкой – обломком прочного горбыля, брошенном кем-то в овраге и подобранного Брызгаловым, переместился метров на двадцать в сторону, расчистил место для снайперской позиции.

Загнал обойму в магазин винтовки, проверил, нормально ли работает затвор, хотя можно было не проверять – он только что стрелял из этой винтовки… Все работало нормально.

Суета вся эта, передвижения с одного места на другое растревожили ногу, надо было успокоиться, присесть где-нибудь под корягой, затихнуть, обдумать свои действия.

О том, что очень скоро, возможно, завершится жизнь его и бытие станет небытием, он не думал.

Конца, предписанного движением, а может быть, даже и круговоротом жизни в природе, не удастся избежать никому, ни одному живому существу на свете, цена вопроса заключена лишь в нескольких годах, которые могут быть приплюсованы к прожитому сроку; для одних эти годы иногда становятся, извините, лишними, для других… Другим сколько ни дай – все сожгут с большим удовольствием, превратят в пепел в топке своего бытия.

Но конец у всех будет один. Большинство канут в неизвестность, утонут в прошлом бесследно, и лишь единицы всплывут, пристанут к островку какой-нибудь эпохи и их иногда будут вспоминать.

Тихонова, скорее всего, никто не вспомнит – не того полета птица, да и относится он к этому очень спокойно… В общем, было ему все равно. Главное не это, главное – выполнить свой долг и выполнить так, чтобы в него потом не тыкали пальцем, не говорили худые слова.

Хутор их Фоминский хоть и носит приставку Большой, всего-навсего – крохотная административная единичка, конопляное зернышко, каких в России сотни, тысячи, и если кто-то, уже после войны, после победы, вспомнит Тихонова на какой-нибудь тризне, посвященной солдатам, – уже будет хорошо.

И за это спасибо.

По-прежнему было тихо. Ни птиц не было слышно – даже ворон, ни мелкоты, разных цикад и кузнечиков, чье пение, цвирканье помогает одолевать собственное одиночество, когда неожиданно оказываешься в этой яме, – немецкие танки, которые совсем недавно проходили невдалеке, также перестали реветь.

Быстрый переход