Изменить размер шрифта - +

Я слышал, как он устраивался на ночь, ворча от боли при каждом движении. Ветеран, костяк любой армии — храбрый, не склонный жаловаться на судьбу, готовый и к хорошему, и к плохому. И что они в результате получили? В каждой деревне был свой старый солдат, одноногий, однорукий или одноглазый, помаленьку занимавшийся сапожным или плотницким делом, порой побиравшийся, а то и воровавший, если представлялся случай. И все они считали себя удачливыми. А тысячи других погибли в расцвете сил, смелые, энергичные, беззаветно преданные люди. Чего ради? Разве хоть что-то — от мелких распрей из-за трона до самого Гроба Господня — стоило этой дани смерти и страданий, взысканной в каком-то месте в какую-то ночь?

А потом пришел холод, и боль усилилась. Человек с размозженной челюстью вдруг издал какой-то звук, вроде бульканья кипящей воды, и в воздухе снова запахло свежей кровью. Теперь я лежал между двумя мертвецами.

Потом мне в голову наконец пришла мысль, не приходившая ранее. Почему я здесь лежу? Ноги-то у меня целы. Я выполз из-под фургона, ухватился за его боковину здоровой рукой и подтянулся, чтобы встать. В голове у меня будто переворачивался большой камень, вызывая тошноту и головокружение, а колени словно превратились в расплавленный воск. И пальцы тоже. Они скользнули по стенке фургона, и я опять упал на землю, на этот раз рядом с крепко спавшим фламандским лучником. Снова лежа на спине, я почувствовал себя лучше, громкие удары сердца и гул в голове затихли. Поднялась луна — большая тарелка из позолоченной бронзы на темном бархате неба. Меня снова мучила жажда. И холод — никогда в жизни мне не было так холодно. Я прижался к лучнику, теша себя мыслью — кристально чистой и здравой мыслью, которую впоследствии тщетно пытался поймать. «Это же очень глупо, — рассуждал я, — что люди становятся несчастными от любви и греха, ведь для счастья необходимы только отсутствие страданий и минимальные удобства». Я вспоминал все те часы, когда лежал в теплой и удобной постели, мучимый любовью и совестью. А теперь — лишь бы меньше болела рука, лишь бы выпить глоток воды, лишь бы потеплее укрыться от холода, и ни одна мысль ни о Беренгарии, ни о разрушениях, произведенных моей новой баллистой, ни об убитых мною людях не нарушала моего покоя.

Одним словом, ничто не имело значения, кроме физического благополучия. Не в этом ли истина?

Луна из позолоченной бронзовой тарелки превратилась в серебряную. То здесь то там слышались шевеление и стоны раненых, так же, как и я, страдавших от боли, жажды и холода. Но в общем ночь была тихой.

Поодаль показались две высокие фигуры. Они то двигались, то останавливались и всматривались во что-то, то устремлялись дальше. Я понадеялся, что это водоносы, но они шли слишком быстро. Перед самым фургоном, под которым я лежал, двое разошлись. Один подошел ближе, и я узнал его. Это был Рэйф Клермонский, с кровавым пятном на белой повязке, закрывавшей ухо и часть головы.

Он остановился, всмотрелся, узнал меня, выпрямился и тихо окликнул второго:

— Здесь, сир.

— Ты тоже ранен, — пробормотал я.

— Царапина на ухе. А что с тобой?

— Рука…

— Рука? — повторил он. — Но ноги-то целы. Неужели ты не мог прийти сам и избавить меня от необходимости разыскивать тебя?

Я не успел ничего ответить, потому что в это время, обогнув фургон, быстро подошел король и склонился надо мной.

— Мы тебя искали. Ты тяжело ранен?

— Только в руку, — непонятно почему я внезапно застыдился, — но я не могу идти. Я уже пробовал и упал… — Голос мой, прерываемый дробью стучащих от холода зубов, прозвучал по-детски капризно, как будто я жаловался.

Ричард наклонился ниже и обхватил меня рукой.

— Теперь все будет хорошо, — успокаивающе проговорил он.

Быстрый переход