Изменить размер шрифта - +
Я не должна была проявлять нетерпение, мне не следовало думать о том, что прошел уже целый час и что здесь очень холодно. Но «Господи, сделай ее счастливой». Время всех нас смиряет, питает нас, заставляет скромно принимать крохи и отводить глаза от ломящегося от еды стола, за которым пируют другие. Блондель проектирует маленькие комнаты и оглушает себя вином; я занимаюсь рыболовными правами, сборами с мельницы, налогами на колокола, черпаю радость в его компании и в счастье женщин, которых я приютила. У Беренгарии же нет ничего. Господи, сделай ее счастливой в том единственном, в чем она может быть счастлива.

Наконец я окончательно убедилась, что уже прошел час, и даже подумала о том, что стоять так долго на коленях мне больно и что когда человеку холодно и неудобно, каждое мгновение кажется бесконечным. Скоро я увидела плохо различимую фигуру, обходившую алтарь. Там стало светлее: священник — это был он — зажег новые свечи. Время, должно быть, шло к полуночи. Я поднялась, потерла зазябшие руки и растерла колени, онемевшие от холодного камня.

А потом услышала голос. Голос Беренгарии, донесшийся из бокового придела. Она была слишком далеко от меня, чтобы я могла разобрать слова, но в голосе звучали волнение и тревога. Наверное, священник, сменивший свечи у алтаря, зашел в боковой придел и испугал Беренгарию. Она была храбрейшей из известных мне женщин, когда речь шла о темноте, внезапном шуме, мышах и о том, что Бланко называл «привидениями», но тем не менее под сводами этой огромной молчаливой церкви, в поздний час, да еще в таком холоде, который, по-моему, лишает стойкости духа, даже она могла испугаться. Я быстро заковыляла ко входу в придел и снова услышала ее голос. «Вернись… вернись. Я не сумела тебе объяснить. Если бы ты поняла, то простила бы меня…» Никакой другой голос в ответ не прозвучал.

Я дошла до отверстия в каменной стене, откуда была видна внутренность придела, который, в противоположность мраку, царившему в церкви, был очень хорошо освещен. Я увидела даже букет поздних, схваченных морозом роз, и другой, из падуба, с ягод которого были удалены острые листья. Они были окружены оборкой из белых кружев, лежавших на плоском могильном камне. Там не было никого кроме Беренгарии. Она стояла выпрямившись, устремив взгляд в стену и протянув руку так, словно хотела удержать какого-нибудь прохожего. Я тихо произнесла ее имя. Она повернулась, невыразительно взглянув на меня, и глубоко вздохнула. Потом проговорила: «Анна…» И очень медленно направилась ко мне, я бы сказала, как лунатик, хотя лунатиков мне видеть не приходилось. Я взяла ее за руку и почувствовала, что Беренгарию бьет сильная дрожь.

— Анна, — произнесла она снова мое имя, прежде чем я успела заговорить.

— Я слышала твой голос, — сказала я, потрясенная ее движениями, ее тоном, поздним часом, мраком, непривычной обстановкой и холодом сильнее зимнего.

— Я пыталась объяснить… — сказала она, словно отвергая обвинение. — Но она не позволила мне, не захотела слушать. Она ушла, выпятив челюсть, высоко подняв голову, и я не успела толком ничего сказать. Я поначалу была так ошеломлена, Анна, что не могла найти слов, а когда овладела собой, ее уже не было…

Беренгария говорила несколько громче, чем принято в церкви, и звук ее голоса словно с чем-то смешивался — нет, это было не эхо, а какая-то странная вибрация под высокими сводами большого здания.

Почти окончательно разнервничавшись, я спросила:

— О чем ты? Ты была здесь одна? — Я вдруг догадалась и с огромным облегчением сказала: — Ты уснула, тебе приснился сон. И говорила ты во сне. Пойдем. Уже поздно и страшно холодно. Пошли домой.

Я потянула ее за руку, и она покорно пошла. Мы вышли через огромную дверь и через портик в морозную звездную ночь.

Быстрый переход