И сейчас вон каким козликом носился по берегам Койвы, в воду по грудь забредал, подбирая уток, — силен еще бродяга, но хоть и герой и удалец-молодец, надо возвращаться в Кусью, лезть на русскую печку — иначе воспаление легких, а оно мне ни к чему, легкие и без того, опять же по-сибирски точно, — «хредят».
Шел я быстро, кажется, согреваться начал, как догнала меня леспромхозовская полуторка и уже затемно довезла до поселка. Ехал я в кузове, так как в кабине везли в больницу с лесоучастка женщину и ребенка. У меня уж зуб на зуб не попадал, когда я добрался до Кусьи, но печь русская в доме гостеприимной хозяйки оказалась и в самом деле горяча, щи в загнете каленые, и, выпив со мною рюмочку, заботливая женщина еще и натерла мне спину, укутала меня старой шалью, и, слава Богу, на этот раз все обошлось без воспалений, которые потом замучили и мучают меня до сих пор так, что нынче, ежели я еду в тайгу, то непременно туда, где есть охотничья избушка, желательно сухая, с невыбитыми окнами, с доброй железной печкой.
Я столь подробно написал об нечаянной удачной охоте на уток, о том «безумном дне» на реке Койве, потому что более так не отводил душу в стрельбе, не добывал столько дичи, хотя бывал в разных местах по Уралу, в Сибири и Вологодчине, и такие зорьки в лесу проводил, что за всю жизнь мне их не описать.
Опытный редакционный охотник, услышав мой рассказ о походе на Койву, велел мне взять ружье, патронташ и идти на берег — пристреливать ружье. О, как стонало мое сердце, когда мы лупили в банки из-под консервов, в старое ведро, в мишени, карандашом нарисованные, и «зазря» жгли заряды. Охотник одобрил ружье, но подсказал мне — на два, а то и на три грамма убавить заряд пороха, если на рябка — заряжать дробью помельче. И дело пошло лучше, ружье било не «наскрозь», а как полагается ружью; «рон», по-охотничьей словесности, имело верный, за подранками я бегал уж только тогда, когда бездымный порох слабел, перележав положенные сроки. Выбросить патроны, сжечь в печке старый порох было мне не по силам — память детства, внушенные в раннем возрасте привычки, правила, обычаи, причуды — они основа нашей жизни, морали нашей, умения или неумения жить, трудиться, уважать людей, да если эти основы крепко в тебя вбиты.
После учебы в Москве на Высших литературных курсах предстояло моей семье расстаться с городом Чусовым, дымным, грязным, шибко пьющим, но богатым добрыми, отзывчивыми людьми, верными артельщиками в тайге и на реке. За восемнадцать лет, прожитых в том городке, не было случая, чтобы меня, попавшего в переплет в тайге, или товарища моего, вечно мучающегося с лодочным мотором, оставили без помощи, бросили. Наматерят чусовляне, наругают власть, но мотор наладить пособят, если не налаживается, «конец дадут» и на поводке домой привезут. Да и ребятишки мои «очусовелые» здесь выросли, одно дитя рядом с родителями жены, великими тружениками земли российской, на кладбище лежит; молодость изжита в этом же городе, первые рассказы здесь написаны и опубликованы, каждый житель города в лицо знаком, полно товарищей по работам разным, полно корешей-охотников и рыбаков, однако далее жить в замурзанной провинции нельзя, если не остался в столице творить, то хотя бы к областной культуре, к творческому Союзу, к издательству, к театрам, к музыке, к библиотекам придвинуться следовало поближе. Я знаю несколько наиодареннейших писателей, застрявших в глуши российской, беспробудной и окаменелой. Они там, всеми брошенные, местными властями презираемые, постепенно засохли, обесточились, смиряясь со своей безрадостной судьбой.
Трудновато отрывались мы от Чусовских берегов. Труднее всех расставалась с родным городом жена. Но Пермь от Чусового всего в нескольких часах езды на электричке, да и не в пустыню едем, писателей, журналистов, издателей, некоторых артистов лично знаем, жилье — трехкомнатную хрущевку, сданную без света, без воды, без газа, дружной артелью обжили. |