Как закричала мама, какой поднялся переполох. Его завернули в одеяла, отнесли в машину Попейе, привезли в клинику. Несмотря на вашу вопиющую безграмотность, — сказал им врач, — да разве можно было его трогать? — он сравнительно быстро оправляется после инфаркта. Надо соблюдать полный покой, но опасность миновала. В коридоре у дверей палаты Клодомиро и Чиспас успокаивали сеньору Соилу. Мать подставила ему щеку для поцелуя, но не произнесла ни слова и взглянула, как ему показалось, с упреком.
— Он уже очнулся, — сказал Клодомиро. — Когда сестра выйдет, ты сможешь его увидеть.
— Только недолго, — сказал Чиспас. — Доктор не велел ему разговаривать.
И вот, Савалита, просторная палата со светло-зелеными стенами, занавески в цветочек, отделяющие прихожую и туалет, и он — в темно-красной шелковой пижаме. Скудный церковный свет ночника. Помнишь, Савалита, его бледное лицо, растрепанные полуседые волосы и еще не исчезнувший животный страх в глазах? Но когда Сантьяго наклонился поцеловать его, отец улыбнулся: наконец-то тебя разыскали, я уж думал, мы больше не увидимся.
— Меня пустили к тебе с тем условием, что ты не будешь разговаривать.
— Слава богу, мне уже не страшно, — сказал дон Фермин и выпростав руку из-под простыни, нащупал руку Сантьяго. — Как твои дела? Пансион, газета?
— Да все отлично, папа, — сказал он. — Только, пожалуйста, не надо, тебе нельзя разговаривать.
— Как вспомню, слезы к горлу подступают, — говорит Амбросио. — Такой человек не должен был умирать.
Он долго пробыл в палате, присев у изголовья и глядя на широкую волосатую отцовскую кисть на своем колене. Дон Фермин закрыл глаза, глубоко дышал. Он лежал без подушки, повернув и откинув голову на матрас, и Сантьяго видел бороздки жил вдоль шеи и серые точки отросшей щетины. Потом вошла в белых мягких туфлях сестра, показала ему молча, чтобы вышел. Сеньора Соила, Клодомиро, Чиспас сидели в прихожей. Тете с Попейе стояли у двери.
— Сначала политика, теперь эта лаборатория и контора, — сказал Клодомиро. — Нельзя так надрываться.
— Он все хочет делать сам, меня не подпускает, — сказал Чиспас. — Сколько раз я его просил передать мне дела, да куда там. Теперь волей-неволей придется отдохнуть.
— Он так нервничал последнее время. — Сеньора Соила поглядела на Сантьяго злобно. — Разве тут в лаборатории дело? Сколько горя принес ему этот мальчишка! Ты не давал о себе знать, а чего это ему стоило, ты знаешь? А эти уговоры каждый раз: «Сантьяго, вернись, Сантьяго, вернись».
— Тише, мама, что ты кричишь, как сумасшедшая? — сказала Тете. — Люди кругом.
— Ты превратил его жизнь в ад, — рыдала сеньора Соила. — Из-за тебя, сопляка, он не знал ни минуты покоя!
Из палаты появилась сестра и, проходя, шепнула: пожалуйста, потише. Сеньора Соила промокнула глаза платочком, Клодомиро утешающе и сострадательно склонился к ней. Все замолчали, переглядываясь. Тете снова зашепталась с Попейе. Как они изменились, Савалита, как постарел дядюшка Клодомиро. Он улыбнулся ему, и тот ответил печальной, сообразно обстоятельствам, улыбкой. Как он сгорбился, высох и совсем почти облысел: только какой-то белый пух вокруг черепа. А Чиспас — совсем взрослый мужчина: в том, как он двигается, садится или встает, в самом тоне голоса чувствуется эта взрослая уверенность и надежность, физическая и душевная раскованность, и какой у него спокойно решительный взгляд. Помнишь, Савалита: сильный, загорелый, серая тройка, черные носки и туфли, белоснежные манжеты, темно-зеленый галстук, заколотый неброской булавкой, и из верхнего кармана выглядывает полоска платочка. |