Изменить размер шрифта - +
У моего крестника так погибла чау-чау, такая была славная псина.

Рысцой к Ларко, в автобус, прикидывая, сколько стоит такси от проспекта Колумба до Пуэнте-дель-Эхерсито. В бумажнике сто восемьдесят солей. К воскресенью опять будем на мели, зря все-таки Ана ушла из клиники, кончать надо с этими кино каждый вечер, бедный Батуке, больше ни единого слова про бешенство не напишу. Вылезает, на площади Болоньези ловит такси, но шофер не знает, где живодерня. Мороженщик с площади Дос-де-Майо объясняет: все время прямо, на набережной увидите вывеску «Муниципальный отдел по отлову бродячих животных», это она и есть. Здоровенный пустырь за кирпичным забором мерзкого вида и цвета дерьма — цвета Лимы, думает Сантьяго, цвета Перу, — а на пустыре — несколько хибарок, которые в отдалении сливаются воедино, превращаясь в лабиринт циновок, кровель, цинка. Тихий, сдавленный скулеж. У ворот — будочка с табличкой «Администрация». Лысый человек в очках, без пиджака, дремлет за письменным столом, заваленным бумагами, и Сантьяго с ходу стучит по этому столу кулаком: у меня украли собаку, у жены прямо из рук поводок вырвали, — лысый вздрагивает от неожиданности, — это безобразие, эту подлость я терпеть не намерен!…

— Вы не кричите, — говорит лысый, протирая изумленные глаза, кривя рот, — и выбирайте выражения, не дома.

— Если с моей собакой что-нибудь случилось, я этого дела так не оставлю. — Сантьяго снова лупит кулаком по столу, достает журналистскую карточку. — А сволочи, которые напали на мою жену, сильно поплатятся за свою наглость!

— Да успокойтесь вы. — Лысый, зевая, рассматривает карточку, досада у него на лице сменяется выражением кроткой тоски. — Вы говорите, часа два назад забрали вашу собачку? Ну, так она еще жива, только привезли. Зачем же принимать все так близко к сердцу, а еще журналист. — Голос у него вялый и сонный, как взгляд, горький, как складка у губ: тоже уделан жизнью. — У нас платят с головы, вот наши иногда и чрезмерно усердствуют, что с ними поделаешь, кушать всем надо. — Сквозь стены просачиваются звуки глухих ударов, визг и вой. Лысый, криво и принужденно улыбаясь, покорно встает на ноги, выходит из кабинета, что-то бормоча. Они пересекают пустырь, останавливаются перед воняющим мочой бараком. Там два ряда клеток, битком набитых собаками: они трутся друг о друга, подскакивают на месте, обнюхивают проволоку, ворочаются и ворчат. Сантьяго останавливается перед каждой клеткой, вглядывается в мешанину морд, спин, напряженно отставленных или виляющих хвостов — нет, здесь моей нет, и здесь тоже. Лысый, с потерянным видом, тащится следом.

— Вот, можете сами убедиться, нам негде их держать, — вдруг взрывается он. — А ваша газета нам житья не дает. Муниципалитет выделяет крохи, крутись как знаешь.

— Дьявол, — говорит Сантьяго, — и здесь нет.

— Найдется, — вздыхает лысый. — Еще четыре барака.

Они снова на пустыре. Изрытая земля, жухлая трава, кал, зловонные лужи. Во втором бараке одна из клеток ходуном ходит, проволочная сетка дрожит: за ней барахтается, выныривает и вновь тонет что-то похожее на клубок белой шерсти. Ну-ка, ну-ка. Краешек морды, кончик хвоста, красные слезящиеся глаза… Батукито. На нем еще ошейник, и поводок не отстегнули — да что же это за безобразие, какое право они имели! — но лысый успокаивает Сантьяго: не шумите, сейчас его вытащат. Он медленно удаляется и вскоре приводит приземистого самбо в голубом комбинезоне: Панкрас, достань-ка вот того, беленького. Он открывает дверцу клетки, отшвыривает других собак, хватает дрожащего Батуке за холку, передает его Сантьяго, но тот тут же отпускает его, шарахается назад, отряхиваясь.

Быстрый переход