Сохранит ли он свою чистоту, станет ли счастлив, думает он.
— Их там было не так уж много, Амбросио. Это чистая случайность, что мы все трое нашли друг друга в первый же день.
— Недаром вы своих дружков по Сан-Маркосу домой-то не водили, — говорит Амбросио. — Зато вот Попейе и другие ваши одноклассники от вас не вылезали, все чай пили.
Ты стеснялся, Савалита, думает он. Ты не хотел, чтобы Хакобо, Эктор, Солорсано видели, где и с кем ты живешь, не хотел, чтобы они видели сеньору Соилу и слышали дона Фермина, чтобы Аида выслушивала очаровательные пошлости Тете. Или все наоборот, думает он: ты не хотел, Савалита, чтоб родители знали твоих сокурсников, чтобы Тете и Чиспас вглядывались в широкоскулое лицо полуиндейца Мартинеса? Вот в тот самый свой первый университетский день ты и начал убивать родителей, и Попейе, и весь Мирафлорес. Ты порывал с ними, Савалита, ты уходил от них совсем в другой мир. Да с чем ты порывал, куда ты уходил? — думает он.
— Когда я заговорил с ними про Одрию, они поспешили убраться. — Хакобо показал на кучку удалявшихся абитуриентов, потом взглянул на Сантьяго, на Аиду с любопытством, без всякой насмешки. — Вы тоже, наверно, боитесь?
— Мы боимся? — яростно вскинулась Аида. — Я говорю, что Одрия — диктатор и палач, и могу повторить это здесь, и на улице, и где угодно.
Она была чиста, как те девушки из «Камо грядеши», думает он, ей не терпелось спуститься в катакомбы, выйти на арену, отдаться на растерзание клыкам и когтям римских львов. Хакобо слушал ее растерянно, а она забыла про экзамен: диктатор, который пришел к власти на штыках! — и говорила все громче, и размахивала руками, и я поглядывал на нее с симпатией, — который разогнал все партии и задушил свободу слова, — и даже, пожалуй, с восхищением, — который велел своим приспешникам устроить резню в Арекипе, а теперь замучил, посадил, выслал неизвестно даже скольких людей, — а Сантьяго смотрел на нее и на Хакобо. И внезапно ты почувствовал, Савалита, что это тебя предали, замучили, изгнали, думает он. За всю историю Перу не было у нас правителя хуже, вдруг прервал он Аиду.
— Ну, я не знаю, было или не было, — сказала она, переводя дыхание, — но он один из самых мерзких.
— Подожди немного, он еще себя покажет, — горячо настаивал Сантьяго, — тогда увидишь, что равных ему нет.
— Все диктатуры в историческом плане стоят друг друга, — сказал Хакобо. — Кроме диктатуры пролетариата, конечно.
— А ты знаешь, чем апристы отличаются от коммунистов? — говорит Сантьяго.
— В том-то и дело, что ждать нельзя, нельзя позволить ему стать худшим правителем Перу, — сказала Аида.
— А как же, — говорит Попейе. — Апристов много, а коммунистов — кот наплакал. Вот и вся разница.
— Я не думаю, чтоб они испугались твоих речей против Одрии, — сказал Сантьяго. — Они же зубрят. Здесь, в Сан-Маркосе, люди передовые.
Он посмотрел на тебя как на дурачка, на блаженненького, думает он, — Сан-Маркос давно уже не тот, — как на маленького и наивного несмышленыша. Ты же ничего не понимаешь, ты азов не знаешь, ты должен усвоить разницу между апристами, коммунистами, фашистами и понять, почему Сан-Маркос — не тот, что раньше. Потому что после переворота Одрии за всеми лидерами идет охота, все центры разгромлены, а университет кишит стукачами, зачисленными под видом студентов, но тут Сантьяго с некоторой развязностью вдруг перебил его, спросив, не в Мирафлоресе ли он живет, вроде лицо знакомое; а Хакобо покраснел и неохотно признался: да, в Мирафлоресе, а Аида расхохоталась: вот так встреча, вы оба — из хороших семей, из приличных домов, из порядочного общества. |