Изменить размер шрифта - +
Поезд замедлил ход, тормозил, подходя к станции. Отсюда и перебои в метре.

Мое внимание привлек своеобразный стон, похожий на стон эоловой арфы, пробегавшей по всему составу, когда мы останавливались на отдых после долгого пробега, точно вздох бесконечного облегчения, музыкальный вздох, начинавшийся в ре и повышавшийся постепенно до фа; я думаю, что более внимательные из пассажиров слышали его и днем и ночью. Никто из железнодорожных служащих не мог удовлетворительно объяснить мне это явление. Один практически мыслящий приятель высказал предположение, что при быстром ходе поезда вагон смещается несколько вперед по отношению к своей тележке и что постепенный переход вагона к состоянию инерции производит этот звук; разумеется, ни один поэтически настроенный пассажир с этим не согласится.

Четыре часа. Из уборной доносится тихое шуршание: кондуктор чистит башмаки. Почему бы не поговорить с ним? Но, к счастью, я вспомнил, что всякое покушение на длительный разговор с кондуктором или носильщиком встречает отпор с их стороны, так как они усматривают в этом вероломство по отношению к железнодорожной компании, представителями которой являются. Помню, как я однажды пытался внушить кондуктору, что проверять билеты в полночь — сущее безумие, и как он счел меня беглецом из сумасшедшего дома. Нет, никуда не уйти от этого тягостного, невыносимого одиночества. Я поднял занавеску и выглянул в окно. Мы проезжали мимо фермы — пятно света, должно быть, фонарь какого-нибудь работника, двигалось возле амбара. Да легкий розовый отблеск на дальнем горизонте. Утро наконец-то.

Мы остановились на станции. Двое мужчин вошли в вагон и уселись в свободном купе, позевывая и переговариваясь небрежно и вяло. Они сидели один напротив другого, по временам выглядывая в окно, и на постороннего наблюдателя производили впечатление людей, до смерти надоевших друг другу. Когда я взглянул на них из-за своей занавески, первый пассажир сказал второму, едва скрывая зевок:

— Да, пожалуй, одно время он был самый, что называется, популярный у нас гробовщик.

Второй (не столько отвечая, сколько изобретая вопрос, по какому-то довольно вялому стремлению общаться). А он, этот самый гробовщик, был верующий — присоединился к церкви?

Первый (в раздумье). Ну, не то чтоб он был настоящий христианин, а все-таки да, обращенный. Кажется, доктор Уайли его обратил. По крайней мере, я так от него слышал.

Долгая, томительная пауза.

Второй (сознавая обязанность что-нибудь сказать). А чем же он так прославился, этот ваш гробовщик?

Первый (лениво). Ну, он знал, чем взять разных там вдовцов или вдов, вроде как бы утешал их, так, невзначай, между делом, возьмет да и загнет что-нибудь утешительное, когда от писания, а когда и от себя, как человек опытный и повидавший-таки горя. Он, говорят (понижая голос), сам потерял трех жен и пятерых детей от этой новой болезни, как ее... от дифтерита, что ли, еще там, в Висконсине. Сам я этого не видел, а слухом земля полнится.

Второй. А отчего же он прогорел?

Первый. Да, вот в этом-то и вопрос. Он, знаете ли, ввел кое-какие новинки в похоронное дело. Например, он знал один такой способ, проделывал разные штуки с физиономией покойника, сам об этом рассказывал.

Второй (вяло). Какие такие штуки?

Первый (осененный блестящей и свежей мыслью). Слушайте-ка, вам приходилось замечать, до чего у мертвецов неприглядный вид?

Второму приходилось это замечать.

Первый (возвращаясь к рассказу). Так вот, была такая Мэри Пиблс, она приходилась дочкой самой близкой подруге моей жены, очень недурненькая девушка, и настоящая христианка, и померла от скарлатины. Ну, так вот эта девушка — я был на похоронах, как-никак подруга моей жены, — так эта девушка, хоть, может, и не следовало бы говорить, в этом своем гробу прямо из Чикаго из самого первоклассного бюро, хоть вся в цветах и во всяких там оборках, не очень-то важно выглядела.

Быстрый переход