Пожары не прекращались; все еще
поднимались большие столбы бурого дыма; слышался протяжный гул - может быть,
предсмертный хрип расстрелянных в казарме Лобо; а быть может, радостные
крики женщин и смех детей, обедавших на террасах ресторанов после приятной
прогулки. Дома и здания были разграблены, мостовые разворочены, но среди
всех этих развалин и страданий на пламенеющем царственном закате, закате
того дня, когда догорал Париж, снова шумела жизнь.
И вот у Жана возникло небывалое ощущение. Ему почудилось, что в
медленно наступающих сумерках, над столицей, объятой пламенем, уже встает
утренняя заря. А ведь это был конец всему, ожесточение судьбы, бедствия,
каких еще не приходилось испытать ни одному народу: беспрерывные поражения,
потеря целых областей, миллиарды контрибуции, гражданская война, потоки
крови, груды развалин и трупов; ни денег, ни чести - и необходимость
восстановить целый мир! Жан сам оставлял здесь свое растерзанное сердце,
Мориса, Генриетту, все свое счастливое будущее, унесенное грозой. И все-таки
за ревущим пеклом в сияющей высоте великого спокойного неба воскресала
живучая надежда. Это было подлинное обновление вечной природы, вечного
человечества, возрождение, обещанное тому, кто надеется и работает, дерево,
пускающее новый могучий росток после того, как отрезали прогнившую ветку,
чьи ядовитые соки сушили листву.
Жан, рыдая, повторил: - Прощайте!
Генриетта не подняла головы, закрыв лицо руками.
- Прощайте!
Опустошенное поле осталось невозделанным; сожженный дом лежал в
развалинах, и Жан, самый смиренный и скорбный человек, пошел навстречу
будущему, готовый приняться за великое, трудное дело - заново построить всю
Францию.
1892
|