Изменить размер шрифта - +
Я вывел на сцену и заставил станцевать свой драматический, а точнее сказать, трагикомический танец главных героев моего времени. Я таскаю эти романы в походной сумке и затем перекладываю с одной стороны письменного стола на другую и, наверное, буду листать и перелистывать эти летописи ещё много-много лет, а скорее всего, до конца жизни. И всё потому, что в них слишком обнажена правда, в том числе и напрочь запрещённая советским строем, при котором я родился и прожил большую часть своей жизни. Я писал правду потому, что много лет работал в газете, а затем и в книжном издательстве; по своему служебному долгу почти пять лет обязан был читать вёрстку подготовленной к печати книги. Это были книги современных русских писателей, были в них кое-какие откровения, талантливо изображались люди и картины природы, но в них не было большой правды о нашей жизни. И это не потому, что писатели, мои современники, а зачастую и приятели, были плохие или нечестные люди, нет! Правды в их книгах не было потому, что они писали «с петлёй на шее», над ними нависали цензоры, рецензенты, консультанты, — и, наконец, и я как главный редактор. Все мы не могли озвучить, обнародовать правду, не имели такого права. Вот и плодились книги, в которых лишь были намёки, а чаще всего полуправда, а она, между прочим, как известно, хуже всякой лжи. И когда какой-либо редактор осмеливался нарушить этот страшный, заведённый с семнадцатого года закон, он вылетал из кресла и опускался на дно жизни. В своих воспоминательных книгах «Последний Иван» и «Оккупация» я показал тайные пружины той машины, которая была изобретена Лениным, Троцким, Свердловым, а затем поддерживалась кремлёвскими сидельцами вплоть до последних, и даже самых последних. Появляются, конечно, окна и отдельные дерзкие смельчаки устремляются в них со своим неуёмным желанием сказать правду, но и в наши дни таких смельчаков ждёт та же участь, как и прежде.

Задолго до выхода на пенсию и я потерял работу, был обруган и освистан нашей «самой демократической в мире» прессой, и в пятидесятилетнем возрасте очутился на даче и вынужден был взращивать сад и огород и разводить пчёл, то есть вернулся к образу жизни своих предков — натуральному хозяйству. Вот тогда-то я и писал эти свои книги, а теперь отделывал без всякой надежды на то, что они когда-нибудь придут к читателям.

Уже в первом часу ночи ко мне зашёл Фёдор Григорьевич. Сидели с ним в креслах и долго молчали. В своё время в издательстве «Современник» печаталась его воспоминательная книга «Сердце хирурга», и я требовал от редакторов, чтобы они меньше поправляли, меньше вычеркивали, спорил с цензорами, понуждал их к смелости. И книга вышла правдивой, она как белая чайка разлетелась по многим странам мира, издавалась и переиздавалась во всех республиках Советского Союза, во всех странах народной демократии. Я уже немало знал о его жизни, о его конфликтах с начальством обкомовским и с министром, он, в свою очередь, немало знал и обо мне; знал и о баталиях, которые я выдерживал в борьбе за его книгу. И в дни, когда будут отмечать столетие Фёдора Григорьевича, газета «Новый Петербург» напишет: «Путь к читателям писателя Ф. Углова открыл И. В. Дроздов, возглавлявший в ту пору издательство «Современник»».

От тех времён и пошла наша дружба.

Глядя на лежащую на столе рукопись, он сказал:

— Вы, наверное, не верите, что скоро все ваши рукописи будут напечатаны?

— Признаться, да, не верю.

— Но тогда зачем же вы их написали? Ведь, наверное, не один год на них потратили?

— Да не один год. Лет восемь на них ушло.

Фёдор Григорьевич сидел в кресле в углу комнаты и смотрел на уличный фонарь, одноглазо уставившийся в наши окна. Я предполагал, что он знает, сколько лет я писал свои три романа, и моя Надежда украдкой давала ему читать некоторые главы, но зачем-то спрашивал.

Быстрый переход