Изменить размер шрифта - +

– Верно. Они занялись продажей картин. А Рембрандт как бы не замечал ничего. Нет дома? Бог с ним! Нет любимых картин и дорогих вещей? Бог с ними! Главное: есть голова, есть руки, есть краски, и кисти, и холсты, наконец, рядом – любящая и любимая Хендрикье. Она дружит с Титусом. Корнелия растет.

– А на руке у нее жемчужный браслет?

– Похоже, что жемчуг. Рембрандт выставляет напоказ дорогое украшение жены.

– А имелось ли оно, это украшение?

– Рембрандт мог его и придумать. Запросто. Но самое дорогое – достоверно: это – умное, одухотворенное женской мудростью лицо. Лицо привлекательной, более того – красивой женщины, каких Рембрандту не приходилось изображать…

 

На Розенграхт, в тесной квартире, художник вроде бы стал и бодрее, и веселее. Восьмилетняя Корнелия сидела у него на коленях. Справа от него – чуть грустная Хендрикье, напротив – девятнадцатилетний Титус, совладелец антикварной лавки.

– Какой прекрасный обед! – восклицает художник. – Корнелия, учись стряпать у своей матушки. Слышишь?

Он целует ее в ухо, а девочка смешно дрыгает ногами – щекотно. Рембрандт глядит на портрет жены и на нее. Попеременно.

– Как? – спрашивает он.

Титус оборачивается, чтобы взглянуть на стену, которая у него за спиной.

– Отец, – говорит он, – портрет мне нравится. Красив, как и оригинал. Но а если сравнить с тем?

– С каким?

– Который, к сожалению, ушел.

– Не знаю, – ворчливо говорит он. – Я не умею сравнивать. Это твоя специальность. Могу сказать лишь одно: написать Хендрикье достойно ее, наверное, не смогу. Да и кто это сможет?

Хендрикье грозит пальцем:

– Перестаньте меня хвалить. Я зазнаюсь. Воображу, что и в самом деле красива.

– Ты это серьезно? – спросил Рембрандт. – Или из кокетства?

– Серьезно. Вполне.

– Дети, – сказал Рембрандт, – мои года катятся туда, в сторону заката. Вот перед вами пример, достойный подражания. Любите ее, старайтесь быть такими, как она… Титус, можешь пригубить вина. Чуть-чуть.

Рембрандт улыбнулся Хендрикье, прикрыл глаза, давая знать, что ему очень, очень хорошо с нею. Она зарделась, как это бывало тогда, в девичестве.

– Титус, что говорят о моих «Суконщиках»? Хают? Отворачиваются от них? Говорят, что у Халса все было лучше? Что Зандрарт выше? Что Флинк мастеровитей? А нашего Бола не ставят пока выше меня? А де Гельдера, который и в самом деле талантлив? Небось топчут меня, как петух курицу? А?

– Я слышал только хорошее, – покривил душой Титус.

– Ну и черт с ними! – Рембрандт потряс кулаком. Вдруг он напомнил Самсона, угрожающего тестю. (Это на картине, которую написал в молодости.) Но кому грозил художник? – Вот что я скажу: пусть не думают, что я бездомный, пусть забудут о том, как бездушно разоряли меня, как за бесценок продавали с молотка мое имущество! У меня есть еще силы и есть голова! Мои вчерашние друзья позабыли подать руку помощи, отвернулись от меня…

– Как? – сказала Хендрикье. – А доктор Тюлп?

– Да, конечно, он был со мной. Его слова утешали. Спасибо ему. Но эти? Сиксы и прочие? Разве не могли они ударить хотя бы палец о палец? Нет! Они наблюдали со стороны, как глумятся надо мной кредиторы.

– Ты жалуешься на судьбу? – тихо спросила Хендрикье.

– Я? С чего ты взяла? Я говорю все, как было. Пусть дети знают, что такое человеческая благодарность в наше время… Они думают так: раз загнали меня на Розенграхт – значит, я погиб? Ошибка, господа, ошибка! Я пережил и не такое! Вот этой самой рукой я напишу еще не одну картину.

Быстрый переход