Изменить размер шрифта - +
Нагнулся к отверстию узнать, что так взбудоражило мальчишек… и услышал визгливый хохот.

— Ох, ах! Ну надо же! И он туда — подглядывать. От, Старая беда!

Венька корчился от смеха, мокрые рыжие патлы, спадавшие на лоб, вздрагивали. Максим Петрович потянулся, норовя ухватить озорника за эти патлы, но тот отпрыгнул кошкой.

— Ой, не могу, держите меня!

Теперь в бане хохотали все. Заморенные, голодные, хохотали, будто и не военный год, будто не скорбный. Хохот был азартный, с надрывом. Максим Петрович растерянно и недобро оглядывался, не понимал: что людям так весело?

— От, Старая беда! — не унимался Венька, подхватывая свой таз и настороженно приглядываясь к рассерженному старику. — Лехa! — позвал повелительно. — Пойдем, хватит, а то у меня от мочалки уже кожа сходит. Петрович, мы тебя в раздевалке подождем.

Максиму Петровичу надо бы остановить, сказать: «Куда, бесененок? Только отмокать начал, не кожа у тебя — шарки грязные сходят, — но вместо этого с горечью смотрел на Алешу, который с бессловесной покорностью побрел за Венькой. — Телок, чистый телок, нет у него своей воли». Когда уходил утром, мать Алеши, снабдившая его полотенцем и рубахой, просила: «Вы уж приглядывайте, возраст-то у него еще балованный, он ведь все дни на ваших глазах». Какой уж тут пригляд, заводила Венька кумир у него, за ним тянется.

А Алеша был не в себе. Шагая за Венькой, неуверенно спросил:

— Ты видел?

— Что видел?

— Таньку-то?

— Что?!

— Танька там была…

— Ну, ты даешь! — Венька насмешливо оглядел смутившегося приятеля. — Везде тебе Танька Терешкина мерещится. В самом деле, что ли?

— Ну да.

Венька чесал в мокром затылке, хотел что-то спросить залившегося румянцем Алешу, но только хмыкнул, тряхнул беспутной головой.

— Жалко, — растягивая слова, произнес он. — Жалко. Я бы ей крикнул…

Ребята ушли. Максим Петрович устало опустился на лавку рядом с инвалидом.

— Ловко купили тебя, батя, — сказал ему одноногий инвалид. — Не знал, что там женское отделение?

«Купили!» Бесхитростного в жизни Максима Петровича часто «покупали». И жена, бывало, говорила: «Ребенок малый, доверчив больно, а люди этим пользуются, смеются над тобой». Он отшучивался: «Вот и ладно, что ребенок, недаром детишки так любят со мной возиться, они доверчивых чуют». Она в ответ безнадежно махала рукой: «Хоть век говори об одном и том же, не понимаешь». — «А ты не говори, что в ком заложено, не переделаешь».

Костыль инвалида валялся под лавкой, сам он со странной усмешкой на отечном лице разглаживал культю с надетым на нее резиновым чулком. Максим Петрович, приглядевшись, понял: не усмешка — морщится человек от боли, худо ему.

Оттого что человек этот был страдающим и чем-то близким ему, он проникся к инвалиду доверием.

— Болит?

— Болит, проклятая. Вроде и всего-то, отсекли — и нет ее, а ведь каждый палец чувствую. — Длинной костлявой рукой инвалид судорожно мял резиновый чулок. — Вот нажимаю… большой. Он у меня и раньше болел. Болванкой на заводе зашиб.

— Ты мне, мил человек, вот что скажи, — пригнувшись к нему, стесненно спросил Максим Петрович. — Скажи мне… пятку оторвало у знакомого… Как такое могло случиться?

— Ты всерьез, батя? — инвалид пересилил свою боль и улыбнулся.

— Разве таким шутят? Хочу от сомнения отойти, вот и спрашиваю.

Быстрый переход