Изменить размер шрифта - +
В течение многих лет после этого я оставался совершенно равнодушен ко всему, что попадалось мне на глаза; зрелище, которое другим казалось красивым, у меня не вызывало никаких эмоций. Проявившись, скука словно бы утвердилась во мне раз и навсегда. (В этой связи не могу не вспомнить замечание Рильке: «Для меня психоанализ — подспорье слишком сильное. Психоанализ помогает раз и навсегда, он проливает на жизнь ослепительный свет, но, живя в этом свете, ощущаешь себя еще более беспомощным, чем в кромешном мраке».)

И вот теперь, с револьвером в кармане, я почувствовал, что начинаю из этого состояния выходить. Идеальное средство найдено. Укроюсь от жизни, обращусь в бегство, а поскольку побег в моем сознании напрямую ассоциировался с пустырем Беркемстед-Коммон, туда я и направился.

Дикий кустарник, старые траншеи, заброшенные стрельбища — неизменная декорация большинства приключений детства. Еще за несколько лет до истории с револьвером я в своем тогдашнем бунтарском порыве тоже отправился в Беркемстед-Коммон с намерением, суть которого изложил после завтрака в оставленном на серванте письме, где сообщал домочадцам, что впредь жить буду на пустыре и либо умру с голоду, либо родители пойдут мне навстречу и заберут из школы. Когда я представлял себе войну, то велась она неизменно на этом пустыре, я же партизанил, прячась в высокой траве, ибо был убежден: лучше меня пустырь не знает никто на свете. (Как вскоре выяснилось — за исключением старшей сестры: уже через несколько часов после моего бегства она подстерегла меня в кустах.)

За пустырем тянулась широкая лесная дорога, почему-то прозванная Колд-Харбор, где я иногда, хоть и с опаской, катался на лошади, а еще дальше, за дорогой, простирался Эшридж-парк с гладкими, оливкового цвета буками и густой, сваленной в кучу прошлогодней листвой, забуревшей, точно старые, потертые пенсы. Парк этот я выбрал совершенно сознательно, не испытывая при этом особого страха — то ли потому, что и сам не знал, не ломаю ли я комедию; то ли потому, что до этого, довольно рискованного поступка были и другие. Родители объясняли их моими расшатанными нервами, я же считал их при создавшихся обстоятельствах вполне правомерными.

Как-то утром, в последний день каникул — было это лет за пять до истории с револьвером, — запершись в темной комнате за комодом, я не моргнув выпил полстакана фиксажа, пребывая в уверенности, что принимаю яд. В другой раз осушил синий флакончик со средством от сенной лихорадки; зная, что в нем содержится немного кокаина, я счел, что оно поднимет мне настроение. Приходилось есть пучок ядовитого паслена, оказавшего на меня, впрочем, лишь наркотическое действие, а также глотать двадцать таблеток аспирина, который я принял перед тем, как поплавать в пустам — по причине каникул — школьном бассейне. (До сих пор помню странное ощущение, будта плывешь сквозь шерсть.) Вот почему, запустив пулю в магазин и провернув у себя за спиной барабан револьвера, я не ощутил ровным счетом ничего непривычного.

Испытывал ли я в это время романтические чувства к гувернантке? Вне всякого сомнения — но чувства эти, думаю, лишь помогали, что называется, запить горькое лекарство. Главным же моим побуждением была не любовь, а скука, неприкаянность. Несчастная любовь, известное дело, не раз подталкивала мальчишек к самоубийству, но в моем случае, что бы потом ни говорил коронер, это было не самоубийство, а игра в рулетку: пять — за, один — против. Романтика — осенний лес, маленький тяжелый компактный предмет, который я сжимал в пальцах, — явилась, быть может, данью подростковой влюбленности, однако решающим для меня тогда было внезапно сделанное открытие, что, рискнув потерять этот мир навсегда, можно вновь обрести способность им наслаждаться.

Я вставил дуло револьвера в правое ухо и спустил курок. Раздался щелчок, и, взглянув на барабан, я увидел, что заряд встал на место.

Быстрый переход