Она заявилась под утро, усталая, сонная и веселая. Зашла в комнату старика. Тут же вышла. Лицо у нее было по-детски растерянное и одновременно по-бабьи недовольное. Она пришла на кухню, взяла печенье из распотрошенной мною пачки, сунула его в рот и набрала чей-то номер.
– Слушай, – сказала она в трубку. – Можно я приеду? Да знаю я сколько времени! Просто… У меня дедушка умер. Да. Да. Я боюсь здесь оставаться…
Она переоделась во все черное, причесалась и ушла.
Мне стало жаль старика. Обидно и горько за него. Я потянулся, чтобы потушить этот хлипкий огонек, – но, словно уловив в воздухе мое намерение и не желая погибнуть от моей руки, он опередил меня и мгновенно погас сам. Я вынул алюминиевую плошку из пальцев старика – вероятно, чуть более поспешно, чем стоило бы, – и несколько капель горячей прозрачной жидкости вылилось на его ладонь.
– У маленького Джонни горячие ладони… – тихо напел я.
На секунду мне показалось, что обожженная рука его чуть вздрогнула… – о, я бы многое отдал за это едва уловимое движение! – но нет, только лишь показалось. Тело его было безропотным и неподвижным. Холодным.
Я накрыл все зеркала в доме – быстро и по-воровски, трусливо жмурясь. Накрыл не столько для порядка, сколько потому, что очень уж не хотел встречаться с ним взглядом, когда он решит посмотреть на меня и свой покинутый дом с той стороны стекла… Я все же знал старика очень неплохо и почти не сомневался в том, что он хоть ненадолго вернется. Особенно если учесть, что он здесь кое-что оставил… И когда он увидит свой дом – в глазах его будет даже не злость, а грусть и упрек, мне же нечем будет оправдаться. Потому что все действительно неправильно, неправильно, совсем неправильно, и вина лежит на мне…
Впрочем, возможно, она просто хотела продемонстрировать двоим амбалам, увозившим труп (а заодно еще кому-то, для нее безымянному – тому, кто, чего доброго, не просто существует, но еще и наблюдает за ней в этот торжественный момент), что она – хорошая внучка. Судите сами: если она так тревожится за мертвого дедушку (даже прадедушку), трудно вообразить, сколько заботы и участия было проявлено до его кончины…
Когда они наконец ушли, она лениво подплыла к зеркалу в ванной и лениво сняла с него покрывало, которое я накануне повесил. Этим она всегда меня поражала, всегда! Ее ничего не удивляло: что-то появилось, что-то исчезло – ей было все равно. Она как будто все время спала и в этом своем сне не считала нужным обращать внимание на всякие незначительные изменения в интерьере. Ну подумаешь, тряпка на зеркале… Ну – вчера не было… Ну – сегодня приснилась… Зачем обращать на нее внимание, что в ней интересного?.. И двигалась она порой тоже словно во сне: грациозно, но при этом как-то заторможенно, не в полную силу, что ли. Она была похожа на большое красивое насекомое, медленно ползущее по поверхности бутерброда с джемом. Осторожно, осторожно, шевельнись – замри, шевельнись – замри, слишком резкое движение – и утонут лапки… Потом она вдруг оживлялась – точно ей казалось, что угроза увязнуть миновала, – и движения ее становились быстрыми и резкими. Она лихо кружила по дому, перекладывала какие-то вещи, садилась, вставала, листала, искала – и во всем этом было не больше смысла, чем в путешествии помойной мухи по комнате, в которой закрыты все окна. Пожалуй, смысла было даже меньше: муха-то хоть и бестолково, но все же ищет что-то конкретное – выход наружу, или пропитание, или удобное местечко, где можно отложить яйца… А эта – эта копошилась совершенно бесцельно. Часами…
…Она долго и с удовольствием разглядывала свое отражение. |