Для него это очень важно — увидеть писателя, ибо он сам вырастет и станет когда-нибудь очень-очень известным писателем или поэтом. Сагивчик? Ну? Давай-ка ты скажешь сейчас писателю что-нибудь настоящее, самобытное и красивое! Нет? Что это с тобой? Ведь дома ты так замечательно подготовился. Разве мы не повторяли это? Не знали наизусть? А теперь ты застеснялся перед господином писателем? Не надо стесняться. Писатели ведь лучше всех понимают нашу душу. Верно? Однако простите, мы и вправду не хотим мешать, мы сейчас же уйдем, вот только оставим вам этот конвертик и терпеливо будем ждать, что вы напишете нам письмо. Пожалуйста, напишите нам, что вы по правде думаете о произведениях, которые создал Сагив. Что ему следует исправить? Быть может, стиль? Или стоит ему обратиться к темам более практичным? И где, скажите пожалуйста, мы можем это напечатать? Ну, что это с тобой, Сагивчик, ну, скажи уже все, что нужно! Такой глупый ребенок! Извините, господин мой, вы ведь наверняка сможете написать для нас хотя бы рекомендацию? Или направите к кому-нибудь? С вашей хорошей рекомендацией, которую вы, уж пожалуйста, дайте нам, ведь в любом месте согласятся нас напечатать!»
А затем расскажет писатель Рохеле Резник о том самом чудаковатом дяде Осе, который забыл его в аптеке братьев Погребинских. О том, к примеру, как однажды в иерусалимском Доме культуры «Бейт-ха-ам», прямо посреди зала, дядя Ося влепил пощечину члену Кнесета коммунисту Шмуэлю Микунису. И как, несмотря на это, с течением времени эти двое — коммунист, член Кнесета, и дядя Ося — стали задушевными друзьями и даже ухаживали друг за другом преданно и самозабвенно, когда оба заболели в один и тот же год, в один и тот же месяц одной и той же болезнью и лежали в одной палате в тель-авивской больнице «Ихилов».
И тут вновь промелькнет в мыслях писателя умирающий Овадия Хазам, тот самый, что всю жизнь жил как король: крутил романы со множеством женщин, разбогател, развелся с женой, носился по городу на голубом «бьюике» с блондинками из России, всех он хлопал по плечу, отрыгивал так громко, словно издавал львиный рык, очень любил с теплотой и силой обнимать и целовать даже не знакомых ему людей, и мужчин, и женщин, и когда вдруг заливался он своим раскатистым смехом, то звенели все стекла… А теперь он лежит в терапевтическом отделении больницы «Ихилов», и катетер его соскользнул и выпал, а дежурящая ночью сестра слишком далеко, чтобы услышать его слабый стон, и так он и будет там лежать в лужице мочи, смешанной с темной кровью, — моча, теплая, мутная, кисло пахнущая, быстро остынет и просочится меж его бедер, приклеив его плоть к промокшим простыням.
Когда дойдут они до порога дома Рохеле Резник, писатель тепло попрощается: «Спасибо, что прошлись со мной немного».
Он вновь повторит все похвалы, которые уже высказывал ей по поводу ее чтения, и предложит проводить ее по лестнице до дверей мансарды. Она покраснеет (в темноте это останется незаметным), пробормочет, что, право же, в этом нет никакой нужды, Хозелито ждет ее там, ведь каждый вечер она одна поднимается по лестнице в свою квартиру, так что…
Писатель неожиданно заупрямится и заявит самым авторитетным тоном, что хорошо известно, как именно на лестничных клетках в старых тель-авивских домах именно по вечерам происходят в последнее время… и так далее… Нет сомнений, что для большей безопасности ему следует подняться с ней и проводить ее до самой двери, целой и невредимой передать Хозелито, не говоря уже о том, что иногда могут потеряться ключи, а то и сломаться прямо в замке.
Смущенная Рохеле Резник начнет заикаться: «Ну, право же, ей-богу, нет никакой необходимости, но тем не менее спасибо вам. Но правда, нет в этом необходимости…» Вот, она просто включит свет здесь, у входа в парадное, и через две минуты она уже дома, Хозелито ждет ее у двери, он уж точно убьет ее за то, что пришла так поздно, и, кроме того, она весьма сожалеет, но именно сегодня у нее дома не очень уютно: занавески были отправлены в стирку, но их до сих пор не вернули, а жалюзи отсутствуют, и соседи запросто могут…
И тут ее охватывает жуткая паника, смешанная с острым чувством стыда: ведь занавески вовсе не в стирке, они висят на своем месте. |