Изменить размер шрифта - +

– Тогда послушай. Как-то в книжной лавке Париса… она тут, недалеко… мне случилось прочесть такие стихи:

Как ни странно, старик продекламировал эти строки внятно и с чувством – так читают учителя риторики и преуспевающие политиканы. Я невольно заслушался.

Вот еще что – его голос, сухой, как шорох плевел под сандалией, странным образом гармонировал с прочитанными строками. Возраст же чтеца делал поэтическую жалобу еще более безупречно-верной и сообщал ей привкус вселенского, омнического какого-то пессимизма.

– Скажи мне, поэт, кто написал эти умные стихи? – спросил наконец старик.

– Тит Гораций Флакк, – ответил я тотчас.

– В таком случае… скажите Гаю Октавию, чтобы немедленно доставил сюда этого… Горация! Желаю… посмотреть на него! – воскликнул старик, его глаза загорелись.

– Он умер в октябре. Его похоронили на Эсквилине.

– О боги! И этот тоже опередил меня… – старик скорчил досадливую гримасу.

Сколько же лет ему – восемьдесят, девяносто или, может быть, все сто? Я как раз собрался спросить, когда Рабирий что было дури дернул меня за край шерстяного плаща. Я недовольно посмотрел на него – ну и манеры!

Порочное узкое лицо моего товарища было искажено гримасой ужаса.

«Что случилось?» – спросил я одними глазами.

Рабирий взглядом указал мне на стену комнаты, по правую руку от сидящего старика. На ней сияла тусклым замогильным светом, отраженным светом лампы, золотая пятиконечная звезда.

Такая же, только размером меньше, отсвечивала от сплошной боковины кресла, в котором восседал старик.

Только тогда я наконец сообразил: мы с Рабирием зашли не в тот флигель.

Мы нарушили запрет Главка.

Мы не вняли предостережениям Цезаря.

Что теперь будет с нами?

– Куда же вы… поэты? – прошелестел нам в спину удивленный старик. – Клянусь, я ничего не скажу… этому негоднику… Гаю Октавию!

Я даже не попрощался с ним – сама речь мне отказала.

Мы с Рабирием стали вдруг бесшумными, ловкими и отчаянными, как ассассины.

Мы покинули проклятый флигель за считаные мгновения, ни разу не споткнувшись в кромешной темноте, ничего не опрокинув, не перепутав ни одной двери, не издав ни звука.

Это страх смерти сделал нас такими.

Промозглый осенний ветер подействовал отрезвляюще. Мы успокоили дыхание и поклялись забыть о старике. А также пообещали друг другу никому не рассказывать о том, что натворили. Возвратившись, мы молча разошлись по своим комнатам. Сомневаюсь, что Рабирий смог заснуть в ту ночь, да и я не смог.

 

5. Вскоре Рабирий рассказал о нашем проступке Цезарю.

Расчет его был прост: Цезарь славился снисходительностью к доносчикам. В конце концов, именно Цезарь изобрел закон о доносительстве: донес раб на хозяина – получай, умница, долю в хозяйском наследстве! Что ж… Расчет Рабирия оправдался!

Я гостил у Валерия Мессалы, когда меня письмом вызвали к Цезарю на виллу «Прима». Я сразу понял: дело пахнет элевсином.

Но на Рабирия не подумал. Грешил на случайного прохожего, который мог видеть нас с Рабирием, когда мы выходили от старика, на пронырливого раба-невидимку (а на таких виллах, как «Секунда», невидимок обычно поощряют), на жабу-Главка.

Назон застал Цезаря в апогее державного гнева. Отец Отечества глухо орал, обильно орошал приемную слюной и его лицо, красивое когда-то, красивое просто до невозможности, собиралось уродливыми складками на лбу и щеках.

Государыня Ливия, длинноносая, с маленькими глазками над восковыми яблоками щек, поддакивала мужу, сидя на низкой скамейке по правую руку от него – сходство с матерой дворовой сукой за то время, что я знал ее, к тому году лишь усилилось.

Быстрый переход