|
Несмотря на то, что она почти окончила школу — девять классов — и восемь лет параллельно училась в музыкальной школе, преподаваемой истории она совершенно не помнила. Зато прочла уже в шестнадцать лет «Скотный двор» Оруэлла. Басня эта была настольной книгой отъезжающих, передавалась из рук в руки, давалась на одну ночь. Читать ее надо было, представляя на месте действующих лиц — животных — советских руководителей. Ей, тогда шестнадцатилетней девушке, это удавалось с трудом — она больше видела действительных свиней и боровов дачной соседки, владелицы шести десятин неплодовитой почвы под Ленинградом, удобряемой навозом и пометом ее же коров и кур. В «1984» ей запомнилась сцена с крысой. С томами «Архипелага ГУЛАГа» она ездила в московском метро, кладя книги в прозрачном мешочке на колени, смущая соседей и надеясь, что ее заберут в милицию. Ее не забирали. Архивариус Солженицын не покорил ее сердца, потому что в нем сердца она не нашла, и в мозгу осталась смесь некрофилии, предательства и какой-то древности. Она знала, кто такие Мина и Орнелла Ванони, и ничего не знала о Медичи. Когда ей сказали, что виллу их занимает Французская академия, то интуитивно (и правильно) она поняла, что это вроде советского дома творчества — чтобы попасть на виллу, не обязательно быть талантливым. Золотой Дом с останками Нерона вызвал в ней грусть и злость на русских — она уверенно думала, что останки Ивана Грозного не хранились и что экстремистская русская честность никак не подходит к сохранению истории.
Тогда, в середине семидесятых, в Риме часто знакомились на улицах. Сейчас, говорят, почти нет. А у нее долгие годы хранилась красная записная книжка, в которой расписывались итальянские юноши, останавливающие ее на улицах. «Кон дольчелла а Натали», — написал Альдо, приплясывающий за ней вниз по Испанской лестнице. И ей в голову не приходило, что с ней может что-то случиться. Что останавливающиеся на «божьих коровках» и катающие потом по городу с криками «белла руссо» могут куда-то завезти. И так же безбоязненно она познакомилась с ним. Он вышел за ней из метро.
Обычно она доезжала до Колизея и пешком шла до пьяцца Витторио Эмануэле, на автобусную остановку. В Колизее она иногда выступала. Да-да, разыгрывала сценки, пела и декламировала перед вековыми останками и человеком, вызвавшимся быть ее гидом. Когда она того желала. Гид фотографировал ее и хватался за голову, когда в очередной раз она блистала каким-нибудь пробелом в образовании. Она, в свою очередь, подшучивала над его ненавистью к русским и советским: «Что же вы, Фимочка, даже в детстве не просили бабушку: расскажи про лягушку, расскажи про Снегурочку, а? Уже в три года Брэдбери читали, да?» Гид Фима, маленького роста, некрасивый, но очень дружелюбный, кипятился и настаивал, что прекрасно можно читать сказки Оскара Уайльда, на что семнадцатилетняя «артистка», встав в позу римлянки — большой палец опущен вниз, — провозглашала, как приговор: «Но читали вы по-русски!.. Это мне, в семнадцать лет, позволительно отрицать безоглядно все, а вам надо в ваши тридцать что-то уже предлагать взамен!»
Итальянца, вышедшего за ней, она заметила еще за несколько остановок до Колизея. Люди, как собаки, узнают друг друга. По волнам, образующим магнитные поля, по призывам астральных тел, по отражению своей похотливой физиономии в глазах встречного… Она обернулась на итальянца, остановившегося на ступенях метро, и… вернулась, подошла к нему.
В пансионе, куда она возвращалась, ее уже называли блядью. Но такой способ узнавания людей в жизни был тогда самым доступным и естественным. Впрочем, может, он и называется в простонародье блядством. В Советском Союзе это было своеобразным диссидентством. Существующие сексуальные табу в СССР давали возможность переступить их и таким образом прослыть не таким, как все, другим, отдельным…
Разочарованные немного тем, что не говорят на одном языке, «диссидентка» и итальянец договорились о встрече на следующий день. |