При этом интерес юного Эрнста Юнгера к Африке не имеет ничего общего с империалистическими устремлениями его родной Германии, у которой в то время были там колонии Камерун и Того, утраченные в 1920 году в результате поражения в войне. Юнгера влечет другая Африка: «Мое внимание приковал не весь континент, а только его широкий отрезок, пересекаемый экватором, собственно, тропическая Африка со своими ужасными лесами, с великими потоками, со своими животными и людьми, обитающими в отдалении от привычных путей. Оказывается, еще имеются дебри, где никогда не ступала нога человека; знать это было величайшим счастьем для меня». Русскому читателю тут не могут не вспомниться стихи Н. С. Гумилева, натуры, несомненно, родственной Эрнсту Юнгеру:
При всем своем воинствующем национализме Юнгер отмежевывается от реальных интересов Германии: «Пусть затевают в Германии, что хотят, пусть истребляют последних редких животных, пусть распахивают последние пустоши, пусть на каждой вершине строят подвесную проволочно-канатную дорогу, лишь бы Африку оставили в покое. Ибо должна же остаться в мире страна, где можно перемещаться и не наталкиваться на каждом шагу на каменную казарму или на запретительную вывеску, где еще можно быть господином самому себе и располагать всеми атрибутами беспредельной власти». Отстаивая свою Африку, повзрослевший, прошедший мировую войну Юнгер поет гимны мухе цеце и арабским работорговцам, противостоящим американизированной цивилизации: «Они были наследниками Синдбада-морехода, богатые, достойные особи в магическом мире. ‹…› Они прослыли вредителями в духе мерзостей, напетых о них пуританами, но разве стремление превратить эту жаркую дикую колыбель жизни в большую фабрику с машинами, которым не отказывают в общечеловеческих правах, но в остальном обязуют поставлять по пятьдесят фунтов каучука в год, разве такое стремление не в тысячу раз более дьявольское и, что еще хуже, не в тысячу раз более скучное?» И Юнгер раскрывает истинный смысл своей неудавшейся африканской авантюры, наложившей неизгладимый отпечаток на всю его дальнейшую долгую жизнь: «Африка была для меня великолепной анархией жизни, в диком обличии преисполненной глубокого трагического порядка, а ничто другое не влечет, пожалуй, каждого молодого человека в определенное время».
Анархия юнгеровской Африки пока еще напоминает поэтическую анархию новалисовской сказки, но впоследствии Эрнст Юнгер, певец воинской дисциплины и мобилизации, странным образом сохранит тяготение к анархии, неожиданно приобретающей уже явно политический оттенок: «Для анархизма нет золотого века, чей единственный доход — предварительное взыскание податей, идущих на оплату агитации. Каждый в отдельности, насколько он решительно уничтожил общество в себе самом, сразу же может перейти к тому, чтобы распространить уничтожение на внешнюю фактуру общества, но тогда он все же не совсем презирал бы это общество, связанный с ним хотя бы в такой форме, ибо он предпочитает вдали, среди первобытных местностей, как разбойник, или в герметической замкнутости комнаты в большом городе, как мыслитель и мечтатель, возвести свою волю в ранг абсолютной инстанции». Отсюда парадоксальное противопоставление анархиста Карла Моора из драмы молодого Фридриха Шиллера «Разбойники» социалисту Карлу Марксу, чему предшествует еще более парадоксальное, но тем более органичное для молодого Юнгера выражение симпатии к русскому коммунизму, в отличие от немецкого: «Соответственно можно отозваться о позиции анархиста, но не о коммунизме, не о немецком коммунизме, таящем в себе гораздо меньшую примесь анархии, чем, например, русский коммунизм; немецкий коммунизм мелкобуржуазен до крайности, акционерное общество в стиле дачно-садового товарищества, чей основной капитал — боль, чьи реакции, чья цель — не уничтожение, а особая скучнейшая форма эксплуатации существующего порядка». |