|
– Будь аккуратней, капитан!.. Всех людей под броню!.. Убирайте вокруг себя снайперов!.. Чтоб ничего живого там не осталось!.. Истребляйте их из пушек!.. Слышишь меня, капитан?
Лицо Корнеева казалось стиснутым, угловатым, под стать крепостной стене, уступам, углам транспортеров. В этом лице было знание о начавшемся бое, об убитом Юсупове, о машинах, ушедших к дувалам, вставших на точки, на пыльных рубцах колеи. И в одной из них, ахающей дымом и пламенем, его сын, его Петя.
В крепостные ворота въехал транспортер с красной афганской эмблемой, с колоколом громкоговорителя на броне. Из него спустились полковник Салех, офицеры-афганцы, и среди них – в нахлобученной панаме – лейтенант Коногонов. Веретенов обрадованно устремился к нему:
– Ну вот опять с вами встретились! Еще одна строка в диссертации?
– А вы опять с этюдником? Сейчас на башню поднимемся. Там будут развернуты командные пункты. Оттуда и нарисуете город! – Коногонов чувствовал волнение Веретенова, улыбался, спокойный, приветливый. – Вы меня извините, я должен оставить вас. Два командира, а переводчик один! – Он отошел туда, где полковник Салех и подполковник Корнеев уже искали его глазами.
Веретенов испытывал расщепленное и прежде знакомое чувство. То раздвоение души, когда одной ее половиной страдаешь, страшишься и любишь, переживаешь восторг или стыд, а другой, всевидящей, холодной и точной, стремишься все это постичь в себе самом и вокруг, перенести на холст и бумагу. Дорожить своим страхом и болью, молить, чтоб они не исчезли, пока их не выразишь в цвете.
Он слушал бой в городе. Пугался, болел за сына, за тех молодых солдат, с кем сидел накануне в ночи. И одновременно торопился на башню. Стремился раскрыть этюдник. Увидеть зрелище боя. Рисовать этот бой.
Офицеры вошли в полукруглый проем, стали подниматься по винтовой, врезанной в толщу стены лестнице. Веретенов – поодаль, за ними. Этюдник гремел и цеплялся.
Сердце его колотилось. Вошел в коридор, ведущий полого вверх. Остановился от яркого, нестерпимого света, толкнувшего в грудь и глаза. Из сквозного проема бил белый слепящий свет. Прорывал небеса, палил и слепил, запрещал смотреть и ступать. «Не смей!» – неслось из этого света. «Стой!» – беззвучно гремело в лучах. «На это нельзя смотреть!» – останавливало грозное свечение.
Идущие впереди офицеры исчезли в белом пятне. Расплавились, утратили свои очертания. Бесцветная раскаленная плазма заливала глазницы, сжигала сетчатку, оставляя в глазах два черных слепых бельма. И, слыша грозящее слово, обжигаясь об огромный, горящий в небесах электрод, он шел на запрещающий свет.
«Свет Герата! – бормотал он, волоча свой этюдник. – Свет Герата, мой свет!»
И свет вдруг пропал. Он вышел на башню.
Круглая, с каменным полом площадка, ограниченная зубчатой стеной, была как чаша, вознесенная в синеву. Нагрета, накалена, полна голосов и движений. Стояли телефоны и рации. Звучала русская и афганская речь. Многоголосье команд, позывных. Корнеев вызывал «Лопату», приказывал шестой, четвертой. Полковник Салех, окруженный штабистами, гортанно и звучно командовал. Веретенов приблизился к узкой бойнице и выглянул.
Город, огромный, выпукло-серый, как застывшая лава, дохнул на него накаленно. Состоял из бесчисленных складок и вздутий, пузырей и изломов, отвердевших, вмуровавших в себя голубые купола, минареты. Остановившийся, окаменелый разлив, хранивший дуновение древнего ветра. След чьей-то огромной подошвы, коснувшейся некогда мягкой глины, высохшей, обожженной, оставившей на себе отпечаток.
Герат, обесцвеченный и пепельный, струился жаром, как тигельная печь. В дрожащем сиянии едва голубели мечети. Далекие минареты, голые, земляного цвета, похожие на заводские трубы, проступали сквозь дымку. |