|
На плотном брезенте, боком, с заострившимся закопченным лицом, лежал раненый. Длинный, в засохшей крови нос, черные усы, щели синих невидящих глаз, голая грудь, на которой чернела, краснела, зеленела забрызганная повязка. Двое санитаров несли его, а третий сбоку вышагивал, держа над ним капельницу – прозрачный флакон с опадавшей трубкой, вонзившейся в шею раненого.
Терентьев сделал два шага следом, сначала с молниеносной, похожей на безумие мыслью: «Хорошо, что не я… Не меня…» – а затем, догоняя эту мысль, расщепляя, пронося сквозь нее свой страх, свое презрение к себе, свое сострадание, другая: «Не Сережа!.. Нет, не Сережа!..» Раненого унесли в глубину коридора, где к нему пристроилась женщина в белом и мужчина в зеленом, похожем на скафандр одеянии.
Терентьев вернулся к «рафику», на порожке которого сидел бритоголовый, с перевязанным лбом солдат с двойным, из боли и облегчения, выражением. Его веснушчатое лицо показалось Терентьеву знакомым. Это был солдат из соседней роты. Сталкивались постоянно то в столовой, то в клубе, то на построении.
– Зацепило? – Терентьев наклонился к солдату, и тот, узнав Терентьева, кивнул. Бережно, не касаясь повязки, поднес к голове свои перепачканные железом и кровью руки, растопырил пальцы, щупал воздух вокруг головы, свою невидимую для Терентьева боль.
– Болит вот тут!.. Ухо отшибло!.. Болит!.. Теперь, наверное, домой полечу! – сообщил он Терентьеву, желая, чтобы тот понял, радовался за него и сострадал. – Только я голову поднял, «духа» увидел – и удар о броню!.. Может, и черепок проломил!.. Наверное, теперь домой поеду!..
Это ожидание дома было связано с выполненным до конца, оплаченным болью и кровью долгом. Отозвалось в Терентьеве чувством вины и позора. Выпадением из общего братства, из солдатской, утвержденной на честном договоре артели, которую покинул, укрылся в безопасное место. Другого подставил под пули.
– Слушай, как там наша рота? Ничего не слыхал?
– Не знаю, нас сразу на левый фланг! Они там мин понаставили. Мы два часа вглубь втягивались, становились на точки, все под плотным огнем!
Подошли санитары, взяли его под руки, повели. Он осторожно шел, морщился, улыбался, бережно нес свою боль, свою окруженную невидимым нимбом голову:
– Ладно, дома теперь заживет!..
Терентьев представил город, желтый, словно вырезанный из песчаника. Безлюдную, с брошенным шлангом бензоколонку, ставни закрытых дуканов, мимо которых осторожно пробирались боевые машины, чутко взведя пушки, прислушиваясь к мертвой тишине солнечных улиц. И внезапный, гулкий, сотрясающий железо взрыв, толкнувший в сторону корпус машины. Ожившая залпами и дымами стена. И машины в ответ бьют в упор по снайперским гнездам, заколачивают, закупоривают щели и бойницы в дувалах. И такое в нем возникло стремление туда, в роту, на продавленное сиденье, к послушным педалям, на которых стопа сквозь дрожание металла чувствует грунт, неведомым, заключенным в стопе зрением видит укрытую мину, проводит машину вдоль ямки, таящей пламя и взрыв, – такое стремление на помощь своему экипажу, что Терентьев метнулся, сначала к взлетавшему вертолету, а потом, когда пыль от винтов запорошила глаза, обратно к медсанбату.
Военврач, майор с седыми висками, начальственный, торопливый, взбегал по ступенькам. Терентьев преградил ему путь.
– Товарищ майор!.. Товарищ майор!.. Мою кровь!.. Первая группа!.. Я сдаю!.. Раненым кровь мою!..
Майор остановился, посмотрел на него, вначале грозно, не понимая, торопясь пройти. Потом понял. Дрогнул лицом. Рука его потянулась, словно хотела погладить плечо Терентьева. Сказал:
– Ампул с кровью у нас хватает. Побереги свою. Она тебе еще пригодится! – и прошел. А вместо него возник начальник клуба, торопил в машину. |