|
Лишь один, с каменными стесанными скулами, в твердой синеватой чалме, противился, не пускал. Сжался, выдавив его из себя, отшвырнул гневным взглядом. И другой, помоложе, с гладким красивым лицом, в красной рубахе, весь напрягся, отгонял, не пускал. От этих двоих исходили бесшумные, отрицающие его, Веретенова, токи. И рисунок обоих не вышел. Сходство не удалось. Карандаш, промахнувшись, сломался.
Тут же стоял «бээрдээм», на котором прикатил Веретенов. Водитель, рассеянный и усталый, сидел на броне. Смотрел на крестьян, но мысли его были не здесь. Должно быть, он думал о друге, которого снимали с одеяла, клали на операционный стол, и хирург водил над ним обжигающей белой сталью.
К броневику подошел мальчишка. Сначала робко, пугливо, потом посмелей. Тронул пальцем пыльный борт. Поднял на солдата маленькое лицо, крутя цветной тюбетейкой. К нему присоединился другой, постарше. Что-то сказал солдату, показывая на пулемет и на башню.
– Что? – спросил водитель. – Не понимаю я твое лопотание!
Еще подошла ребятня. Заводили пальцами по пыльной броне, оставляя линии и рисунки. Постукивали по железу пальцами. Поглядывали на солдата. Причмокивали, оглашали воздух негромкими голосами. Матери их, тревожась, шевелились под паранджами.
– Чего курлычете? – спрашивал солдат, наклоняясь к ним. – Все одно не понимаю по-вашему. Есть, что ли, хотите?
Дети, осмелев, облепили машину. Ухмылялись, умно, хитро посматривая на солдата. О чем-то просили, показывали на себя, на него, на открытую крышку люка.
– Это вам, что ли, надо? – он свесился в люк, задрав ноги в пыльных ботинках. Качал ими, что-то нащупывал в глубине. Показался наружу с пачкой галет. Протянул ее детворе. Те быстро, ловко схватили, мгновенно распотрошили обертку, и уже вся ватага хрустела галетами, зыркала глазами, гомонила, продолжая выпрашивать.
Водитель снова свесился, извлек голубую банку сгущенки, протянул ребятне. Те вцепились в нее, ссорясь, выдирая один у другого, пока тот, что постарше, не отобрал банку. Быстро подбежал к женщинам, отдал и снова вернулся к машине.
Солдат, растерянный, нырнул в броневик в третий раз. Достал еще одну банку – с тушенкой. Отдал и ее.
– Все, больше нет ничего. Весь паек отдал… Да нету, нету, вам говорю! – Он охлопал себя по нагрудным карманам, но дети продолжали просить, и он объяснил им, что «нету», что «ни крошечки не осталось».
Маленькая женщина в парандже легким скоком приблизилась, прикрикнула на детей. Кого-то шлепнула, кого-то потащила. И вся ватага бросилась врассыпную, унося галеты и банку, а солдат остался сидеть на вершине броневика, крутя панамой, моргая белесыми ресницами.
– Вот, Федор Антонович, – Кадацкий подошел к Веретенову. – Вот это бы как показать, описать? Вот так они почти каждый! Раздают, до пуговицы все раздают! А ведь здесь, мы с вами видели, товарищу его ногу ранило! Ведь из этого кишлака бандюги на дорогу выходят. На прошлой неделе два грузовика сожгли. Его самого здесь убить могли. Что же, ожесточился он на кишлак, на люд здешний? Может, мстить задумал? Нет, народу не мстит! Не озверел, не одичал! Народ он и есть народ! Сердцем понимает. А все равно люди от войны страдают, ох страдают! Пушки-то стреляют среди кишлаков, танки по арыкам, по киризам ползают! Снаряд не выбирает – душман или мирный, по площадям бьет! Сколько всего поразрушено, сколько могил! Я вам скажу, Антоныч, я вам честно признаюсь, – когда кончим стрелять, когда стволы зачехлим и пойдем полками обратно на Кушку, это будет для меня самый счастливый день! Страшно иногда, такое увидишь! А я ведь военный, Антоныч!..
Кадацкий смотрел на водителя, не замечавшего их. Лицо подполковника выражало нежность и одновременно печаль. Слова, которые он произнес, были выстраданы в этой степи ценою потерь. |