|
Но эта, идиотская для москвичей мысль, была вполне приемлемой для тогдашнего запада. Вестфальский мир, закончивший Тридцатилетнюю войну, установил знаменитое правило quius relio, eius religio — чья власть, того и вера: государь властвует также и над религией своих подданных; он католик — и они должны быть католиками.
Он переходит в протестантизм — должны перейти и они. Московский царь, по Ключевскому, имел власть над людьми, но не имел власти над традицией, то есть над неписанной конституцией Москвы. Так где же было больше гражданственности: в quius relio, или в тех москвичах, которые ликвидировали Лжедимитрия за нарушение московской традиции?» Правда, во время раскола русская народная душа пережила сильную драму. Ведь, как верно пишет Лев Тихомиров в главе «Противоречие принципов Петровской эпохи», — «государственные принципы всякого народа тесно связаны с его национальным самосознанием, с его представлениями о целях его существования».
Карамзин пишет, что все реформы в Московской Руси делались «постепенно, тихо, едва заметно, как естественное вырастание, без порывов насилия. Мы заимствовали, но как бы нехотя, применяя все к нашему и новое соединяя со старым».
«Деды наши уже в царствование Михаила и его сына присвоили себе многие выгоды иноземных обычаев, но все еще оставались в тех мыслях, что правоверный россиянин есть совершеннейший гражданин в мире, а святая Русь — первое государство».
И. Солоневич очень верно отмечает в «Народной Монархии», что:
«Состояние общественной морали в Москве было не очень высоким — по сравнению — не с сегодняшним, конечно, днем, а с началом двадцатого столетия. Но в Европе оно было много ниже. Ключевский, и иже с ним, не знать этого не могли. Это — слишком уж элементарно. Как слишком элементарен и тот факт, что государственное устройство огромной Московской Империи было неизмеримо выше государственного устройства петровской Европы, раздиравшейся феодальными династическими внутренними войнами, разъедаемой религиозными преследованиями, сжигавшей ведьм и рассматривавшей свое собственное крестьянство, как двуногий скот — точка зрения, которую петровские реформы импортировали и в нашу страну».
«План преобразования, если вообще можно говорить о плане, был целиком взят с запада и так как если бы до Петра в России не существовало вообще никакого общественного порядка, административного устройства и управительного аппарата».
Произвести Московское государство из «небытия в бытие» Петр никак не мог. «Комплексом неполноценности, — как справедливо отмечает И.
Солоневич. — Москва не страдала никак. Москва считала себя Третьим Римом, последним в мире оплотом и хранителем истинного христианства. И Петровское чинопроизводство «в люди» москвичу решительно не было нужно».
II
Будучи великим народом, русский народ, в виду своего большого культурного своеобразия, не мог откуда-нибудь со стороны заимствовать готовые государственные и культурные формы. Попытка Петра Первого механически пересадить в Россию чуждую ей духовно форму государства и чуждую форму культуры, закончившаяся в наши дни большевизмом, наглядно доказывает губительность механического заимствования чужой культуры.
Разговоры о том, что без этих реформ сверху, Русь бы неизбежно погибла, относятся к числу вымыслов западнически настроенной интеллигенции, стремившейся оправдать безобразные насилия Петра над душой русского народа.
В наши дни самому захудалому литературному критику известно, что Достоевский является самым выдающимся мыслителем. Так вот, Достоевский отмечал, что всякая мысль о самобытности русской государственности и русской культуры приводит убежденных и наемных русских европейцев в бешенство. |