Изменить размер шрифта - +
А по словам Мишле, политика жирондистов сводилась к понятию «ждать», а революция ждать не могла.

Движение против жирондистов охватило весь Париж. «Бешеные» в открытую готовили восстание. Кипучую деятельность развернул Марат. Уяснив расклад сил, Робеспьер покинул свою уютную нору. 26 мая у якобинцев он произнес речь против преступных депутатов, в которой впервые призвал народ к восстанию: «…народ должен полагаться на свою силу, но когда народ угнетен, тогда он может рассчитывать только на самого себя, и было бы трусостью не призвать его к восстанию». Призыв прозвучал не прямо, а косвенно, ибо Робеспьеру, всегда питавшему почтение к закону, наверняка даже столь робкий призыв дался с трудом. Но, обладая острым чутьем момента, он понимал, что если сейчас он не поставит себя (разумеется, фигурально!) во главе событий, то может утратить свое заработанное упорным трудом влияние. Ведь против Жиронды выступали не только парижане и «бешеные», но и наиболее влиятельные монтаньяры: Марат и Дантон. Правда, Дантон, опасаясь, что поднявший восстание народ может уничтожить и сам Конвент, сделал все, чтобы хоть как-то примирить противоборствующие партии. Но безуспешно. Марат был настроен исключительно решительно и призывал народ, толпившийся возле дворца Тюильри, куда из Манежа недавно перебрался Конвент, поддержать «гору».

Робеспьер восстания боялся, а потому призывал объявить в Национальном конвенте восстание против всех «подкупленных депутатов»: «Я заявляю, что, если будут проявлять преступное презрение к санкюлотам, я подниму восстание против подкупленных депутатов». Народ, санкюлоты для Робеспьера — всего лишь идейный образ; люди из жизни, озлобленные, зачастую голодные и оборванные, те люди, что сделали революцию 10 августа, а теперь заседали в секциях, готовые вновь взяться за оружие, пугали его. Он предпочел бы без них свергнуть жирондистов и поэтому избрал путь, по которому всегда шел: путь словесных баталий внутри Собрания. Именно этот путь привел его на вершину революционной славы, сделал его неформальным главой партии «горы». И он в привычном русле продолжил обвинять жирондистов во всех смертных грехах. Но момент был слишком напряженным, чтобы выслушивать однообразные тирады, и депутатские выкрики с мест то и дело прерывали Робеспьера. «Я физически не в состоянии сказать все то, что подсказывают мне чувства, вызванные во мне опасностями, нависшими над родиной, — отбивался он, пытаясь перекричать противников. — Вы видите, как пользуются слабостью моего голоса, чтобы мешать мне сказать правду». Правда эта заключалась в том, что, помня, как быстро революция расправлялась со своими кумирами, как стремительно забывала их, он, превозмогая страх и растерянность, изо всех сил стремился удержаться на своей высоте. В речи, произнесенной в Якобинском клубе, он сказал, что если Коммуна не соединится с народом, она нарушит свой долг: «Когда становится очевидным, что отечеству угрожает величайшая опасность, обязанность представителей народа умереть за свободу или добиться ее торжества». Но так как Коммуна поддерживала подготовку к восстанию, то слова Робеспьера можно было воспринять как своего рода передачу руководства Коммуне на время восстания. Ибо накануне восстания Робеспьер с трибуны якобинцев заявил: «Я не могу предписать народу, какими средствами надлежит спасаться. Это не в силах отдельного человека. Это не в моих силах, ибо я изнурен четырьмя годами революции и душераздирающим зрелищем торжества тирании и всего, что есть самого подлого и развращенного. Не мне указывать эти средства, ибо я снедаем длительной лихорадкой и особенно лихорадкой патриотизма. Я сказал, и в данный момент у меня нет иного долга». В этих словах — крик души, раздираемой бессилием, усталостью и какой-то безысходностью: напряжение майских дней явно сказалось на здоровье Неподкупного.

Быстрый переход