Но только не этого!
Клеф осушила глаза светло-синим платочком и робко улыбнулась.
— Я понимаю, — сказала она. — Примириться с этим, должно быть, страшно трудно. Все ваши представления оказываются вывернутыми наизнанку… Мы, разумеется, привыкли к этому с детства, но для вас… Вот, выпейте, Оливер! Эйфориак даст вам облегчение.
Он взял чашку — ободок все еще хранил бледные следы ее помады — и начал пить. Напиток волнами поднимался к голове, вызывая сладкое головокружение, — мозг словно слегка перемещался в черепной коробке, — изменяя его взгляд на вещи, а заодно и понятие о ценностях.
Ему становилось лучше. Пустота начала понемногу наполняться, ненадолго вернулась уверенность в себе, на душе потеплело, и он уже не был больше песчинкой в водовороте неустойчивого времени.
— На самом деле все очень просто, — говорила Клеф. — Мы… путешествуем. Наше время не так уж страшно удалено от вашего. Нет. Насколько — этого я не имею права говорить. Но мы еще помним ваши песни, и ваших поэтов, и кое-кого из великих актеров вашего времени. У нас очень много досуга, а занимаемся мы тем, что развиваем искусство удовольствий.
Сейчас мы путешествуем — путешествуем по временам года. Выбираем лучшие. По данным наших специалистов, та осень в Кентербери была самой великолепной осенью всех времен. Вместе с паломниками мы совершили поездку к их святыне.
Изумительно, хотя справиться с их одеждой было трудновато.
А этот май — он уже на исходе — самый прекрасный из всех, какие отмечены в анналах времени. Идеальный май замечательного года. Вы, Оливер, даже не представляете себе, в какое славное, радостное время вы живете. Это чувствуется в самой атмосфере ваших городов — повсюду удивительное ощущение всеобщего счастья и благополучия, и все идет как по маслу. Такой прекрасный май встречался и в другие годы, но каждый раз его омрачала война, или голод, или что-нибудь еще. — Она замялась, поморщилась и быстро продолжала:
— Через несколько дней мы должны собраться на коронации в Риме. Если не ошибаюсь, это будет в 800 году от рождества Христова. Мы…
— Но почему, — перебил ее Оливер, — вы так держитесь за этот дом? И почему другие стараются его у вас оттягать?
Клеф пристально посмотрела на него. Он увидел, что на глазах у нее опять выступают слезы, собираясь в маленькие блестящие полумесяцы у нижних век. На милом, тронутом загаром лице появилось упрямое выражение. Она покачала головой.
— Об этом вы не должны меня спрашивать. — Она подала ему дымящуюся чашку. — Вот, выпейте и забудьте о том, что я рассказала. Больше вы от меня ничего не услышите. Нет, нет и нет.
Проснувшись, он некоторое время не мог понять, где находится. Он не помнил, как попрощался с Клеф и вернулся к себе. Но сейчас ему было не до этого. Его разбудило чувство всепоглощающего ужаса.
Оно наполняло темноту. Волны страха и боли сотрясали мозг. Оливер лежал неподвижно, боясь пошевелиться от страха. Какой-то древний инстинкт приказывал ему затаиться, пока он не выяснит, откуда угрожает опасность.
Приступы слепой паники снова и снова обрушивались на него с равномерностью прибоя, голова раскалывалась от их неистовой силы, и сама темнота вибрировала им в такт.
В дверь постучали, и раздался низкий голос Омерайе:
— Вильсон! Вильсон! Вы не спите?
После двух неудачных попыток Оливеру удалось выдавить:
— Не-ет, а что?
Брякнула дверная ручка, замаячил смутный силуэт Омерайе.
Он нащупал выключатель, и комната вынырнула из мрака.
Лицо Омерайе было искажено, он сжимал голову рукой; очевидно, боль набрасывалась на него с теми же интервалами, что и на Оливера. |