Ведь если бы он поверил, ему пришлось бы взять на себя ответственность за меня, а он был не из тех отцов, кто на это способен. Он был художник и придерживался старых взглядов: детьми должна заниматься мать. Словом, он ушел и посылал нам время от времени деньги. Я осталась с ней одна, Фелисити приехала только через полгода, чтобы заботиться о нас. Я нашла номер ее телефона в маминой телефонной книжке и позвонила. У нас давно вышли все деньги, в доме не было ни крошки еды, а маму это никак не тревожило. Бабушка прожила у нас, пока маму не положили в больницу, устроила меня в интернат и вернулась в Саванну к своему старому богатому мужу, тому, кто оставил ей Утрилло. Здесь, с нами, ей было невыносимо. И впрямь такое трудно вынести: приходить к Эйнджел в больницу, выполняя долг любящей матери, и видеть, что она привязана к кровати, с белым от бешенства лицом и остекленевшими глазами, слышать, как она с ненавистью проклинает тебя. Тогда не было психотропных препаратов, какие применяют сейчас, а детям позволяли все это видеть. В школе я говорила, что хожу к маме в больницу, но не объясняла, что это за больница. В те времена считали, что иметь душевнобольного родственника стыдно, это позор для семьи, и скрывали от всех страшную тайну. Едва Фелисити улетела, как мама просто умерла. Мне хочется думать, что она знала, что делает, что это единственный выход для нас для всех. Ей удалось задушить себя путами смирительной рубашки. “Подбрось монеты, они откроют тебе будущее”, — весело говорила Эйнджел в добрые времена и цитировала предисловие Юнга, которое знала наизусть, освобождая меня от обязанности верить в то, во что верила она: “Одному образы “И-цзин” кажутся ясными, как день, другому туманными, как сумерки, третьему темными, как ночь. Эта книга не для тех, кто относится к ней с предубеждением, ведь нельзя заставить себя верить насильно”.
Как будто это сразу расставляло все по своим местам. Я старалась вспоминать хорошее, но вы, я думаю, понимаете, почему я предпочитаю жить киношной жизнью, а не реальной, если только это возможно. Интересно, а почему Красснер так помешан на кино? Нет, пожалуй, я не хочу этого знать, мое любопытство бестактно. Искусство есть искусство, и не важно, что вызывает его к жизни. Кому какое дело, зачем и почему?
Фелисити проводила меня до лимузина. Походка у нее была по-прежнему легкая, голова высоко вскинута: старость не шла ей, это совсем не ее стиль. Мне захотелось плакать.
— Спасибо, что прилетела ко мне в такую даль, — сказала она. — Я тебе очень благодарна. Все стало как-то легче. “Чаша” неплохое заведение, согласна? Конечно, я предпочла бы жить с родными, но нельзя быть обузой.
— “Чаша” забавное место, — согласилась я. — Я бы попробовала. Если тебе не понравится, я снова приеду, и мы будем искать дальше.
Я опустилась на мягкое кожаное сиденье.
— Конечно, ты не единственная моя родственница, — сказала Фелисити. — Была еще Алисон. Хотя, думаю, ей дали другое имя.
Чарли смотрел на часы. Но я не закрывала дверцу, меня как громом поразило. Машина не могла тронуться с места, пока я не закрою дверцу.
— Алисон?
— Алисон родилась у меня раньше, чем твоя мама, — сказала бабушка. — В день, когда мне исполнилось пятнадцать лет. Это было в Лондоне, в начале тридцатых, и я была не замужем. Поэтому меня называли развратницей. Девочке позволили быть со мной полтора месяца, чтобы я кормила ее грудью, а потом отобрали и отдали на удочерение.
— Какая жестокость! Зачем? — Я стояла возле машины с распахнутой дверцей, в самом сердце штата Коннектикут, раздавленная налетевшим на меня прошлым. И ведь это было даже не мое прошлое, а бабушкино.
— Все во имя блага, — объяснила Фелисити. |