Жирное молоко кончилось. Он выпил мать до дна. Розовый сосок, всегда напряженный у него во рту, вдруг обмяк вялой плотью и стал прохладным.
И тогда из за самой безоблачной голубизны, и еще, и еще откуда то, из под бесконечности, в него вошло чувствование – неживое .
Все чувствуют неживое и чаще всего относятся к нему равнодушно.
Мать не раз притаскивала неживую нерпу, и он обнюхивал тушку подолгу, покусывал с интересом, затем бросал, пресыщенный одним лишь запахом, так как был слишком мал для мяса… Потом она ела, запросто раздирая нерпу на красные куски…
Здесь же он разом осознал, что неживое относится к нему, что неживым стала его мать. И тогда он выплюнул ненужный сосок, поднялся на задние лапы, заколотил передними по брюху с соском, опадающим от смерти, и заскулил, заплакал по своему, так отчаянно, так страстно, что один сказал другому, втягивая ноги в кабину вертолета: «Я же говорил тебе, сволочь, что она с детенышем!» – толкнул товарища в плечо с силой и крикнул пилоту, чтобы летел отсюдова прочь!
А он продолжал неистово рыдать. Что то из под голубого сообщало ему: и он скоро станет неживым, а неживое – это смерть, и все живое боится своей смерти.
Когда сам неживой, сделал он первый вывод, вот что самое страшное! Когда неживая мать, сделал он второй вывод, то очень больно во всем теле, так беззащитно на всем снежном пространстве, и еще много, так много всего непостижимого, что в голове опять щелкает предохранитель, и тогда он вновь ложится под остывающий бок и всем животом, всем телом своим впитывает последнее материнское тепло.
– Мамочка! Мамуля! – рыдал через много лет стрелок, когда после материнских похорон лежал ничком на ее кровати и вдыхал двустволкой ноздрей самый родной запах, испаряющийся в небеса. – Мама!..
Ах, как необычно восприимчиво спал он этой ночью…
Он пролежал под боком матери, пока родительница не превратилась в каменную глыбу. Тут еще снег пошел, и он чуток отполз, чтобы не превратиться в сугроб. Сел на задние лапы, как песец, высунул красный язык и задышал часто, не зная, что делать.
В небе вновь загрохотало. Какая то сила заставила его вскочить и броситься со всех ног прочь, туда, за ледяной торос, где, подернутая тонким льдом, скрывалась полынья, в которую он сиганул без раздумий. Она приняла его купелью, он заколотил задними лапами, погрузился глубоко, так что в ушах поселилось по сердцу, затем поспешно всплыл, переместился под толщей льда метров триста, пока, наконец, не отыскал воздушный пузырь, в который тотчас сунул свой черный нос. Рядом проплыла наглая нерпа, слегка задев его ластой, но не о ней он сейчас думал, даже не о матери, превратившейся в небольшой айсберг, а просто дышал подледным воздухом и трусил отчаянно, то и дело поджимая заячий хвост…
Тот, кто стрелял, все таки вернулся, здраво рассудив, что коли уж убил, то чего добру пропадать. Побродив вокруг уже изрядно занесенной снегом добычи, он так и не обнаружил детеныша, а потому про себя назвал товарища истериком и знаками показал пилоту, чтобы помог.
Под грохот вертолетных лопастей, вколотив под передние лапы крючья, с помощью лебедки они втащили шестьсот килограммов мяса в кабину, стрелок еще раз оглянулся для страховки и, не отыскав ничего интересного, дал пилоту команду взлетать. Время было к вечеру…
Истерик, продолжал думать охотник во время полета.
Но то был его друг, а потому он решил поделиться с ним добычей.
– Не было никакого детеныша! – заверил он мужчину в северной летной куртке. – Не было!
– А кто тогда это б б был? – заикаясь, спрашивал друг и потирал заросшую щетиной щеку. – Кто?
– Да никто! – слегка раздражался стрелок. – Показалось.
– П п показалось! Как же!
– Достал! – закричал охотник. |