Там он научился всему – менять, продавать, до хрипоты орать и размахивать кнутом, вертясь между продавцом и покупателем, выискивать в лошади мельчайшие недостатки, хвалить явные и мнимые достоинства, искусно прятать бьющие в глаза изъяны, набивать или сбрасывать цену, требовать магарыч и хребтом чуять, в какой момент пора уносить ноги. Он до сих пор помнил скупую похвалу отца: «Настоящий цыган, чаво». Большего Илье не нужно было.
Им с Варькой было по четырнадцать, когда отец попал в тюрьму в Ярославле. Во время кабацкой драки, где сцепились ямщики и цыгане, кто-то убил человека. Прибежавшие квартальные сумели задержать только мертвецки пьяного Григория. Он не помнил ничего, упорно не признавал своей вины, но кто сумел бы оправдать похожего на черта цыгана, пойманного на месте преступления с ножом за голенищем? На лезвии нашли стертые следы крови, но Григорию так и не удалось доказать, что накануне он помогал соседке разделывать поросенка. Его угнали на каторгу. А спустя месяц незнакомые цыгане рассказали притихшему табору о том, как при первой же остановке этапа Григорий попытался бежать и был застрелен конвоиром. Илье остались кибитка, шатер, четыре подушки, пара гнедых «краснобежек» и некрасивая сестрица, которую уже пора было пристраивать замуж.
Илья не мог не сознаться сам себе: никого страшнее Варьки свет не видел. С каждым годом они оба все больше становились похожими на отца. Большой нос, крупные зубы, резкие скулы, темная, словно сожженная, кожа не очень портили Илью, но лицо пятнадцатилетней девочки делали просто отталкивающим. Немного выручали ее глаза, доставшиеся от матери, – огромные, влажные, с длинными ресницами, от взмаха которых на щеки Варьки ложилась густая тень. Илья понимал: с рук ее не сбыть. Можно было бы поправить дело, дав за сестрой баснословное приданое. Однажды, после удачной ярмарочной недели, Илья намекнул ей на это. И каялся до сих пор. Варька спокойно сказала: «Делай как знаешь», – а ночью Илья слушал ее глухие рыдания в подушку и, стиснув зубы, клялся про себя: больше ни слова о замужестве, о приданом, – пусть сколько хочет сидит вековушей.
Но чего было у Варьки не отнять – это голос. Он прорезался у нее годам к двенадцати – низкий, сильный, хватающий за душу. Даже привыкший к нему Илья временами чувствовал, как замирает его сердце от Варькиного «Ай, доля мири…». Стоило табору остановиться в каком-нибудь городе – и к Илье являлись хореводы, узнававшие от цыган о сказочном голосе некрасивой девочки. Дольше остальных упорствовал Митро – дальний родственник из Москвы, племянник известного хоревода из Грузин. Но Илья всем отказывал наотрез – представить себе сестру, свою Варьку, распевающей в трактире для пьяных купцов, он не мог. Варька не спорила с братом. Просто продолжала петь – русские песни, подслушанные в деревнях, романсы, перенятые у городских цыган, протяжные долевые… До сегодняшнего дня Илье и в голову не приходило, что она хочет в город.
– Кому? – Дед Корча шлепнул комара на щеке. – Не знаю. Здесь-то, в таборе, – всамделе никому. Жаль будет, если пропадет. Девочка хорошая.
Илья молчал.
– Я тебя не заставляю, спаси бог. Сам думай. Ты ей хозяин. Как решишь, так и будет.
Старик выколотил трубку, сунул ее за пояс, ушел. Илья остался у стога. Лежал на спине, чувствуя сквозь рубашку колкие стебли, смотрел в черное полное звезд небо. Незаметно уснул.
Его разбудила пробравшая до костей роса. Светало, река и ракитник утонули в молочном тумане, звезды таяли, бледная краюха луны спускалась к дальним холмам. Дрожа от холода, Илья вскочил, передернул плечами. Поеживаясь, направился к табору.
Варька уже была на ногах – из-за кибитки доносилось негромкое пение и звон посуды. Из шатра слышался раскатистый храп. |