— Так и знал, что этим кончится! Чем тебе здесь не угодили?
— Не знаю. Я живу не своей жизнью. Встаю в шесть утра, работаю весь день, учиться еще лет десять не пустят, ждать в жизни абсолютно нечего, а люди вокруг борются за поездку на Кипр, за цветной телевизор!
— Здесь еще и детей растят и страну кормят! И что плохого в поездках и телевизорах? Ты сама жаловалась на трудность жизни в Итаве! — Я понимаю, что он прав, но мне не подошел ни Итав, ни Гадот. — Ты понимаешь, что я не могу уйти с тобой? Я вложил в кибуц пять лет и не готов бросить это. Я никогда больше не стану чиновником. Для меня бессмысленными были пыльные папки в министерстве! Здесь я чего-то достиг, здесь у меня есть будущее! Здесь я могу дать людям гораздо больше, чем в городе.
Я киваю:
— Мне больше не хочется жить твоей жизнью, а тебе не надо даже начинать жить моей.
— Ты тоже могла бы найти себе здесь место, ты просто совершенно безынициативная.
Нам обоим ясно, что наши дороги расходятся навсегда. Он обвиняет во всем меня и мою слабохарактерность, и я чувствую себя виноватой, но знаю, что он переживет потерю. Наверное, он никогда на самом деле во мне не нуждался, просто еще не привык к мысли о перемене. Но теперь и я в нем больше не нуждаюсь.
Ури погиб, и я наконец-то поняла, что нельзя жить робко.
Вместо того чтобы обрадоваться, мама огорчилась:
— Вот так — пять лет псу под хвост! Могла бы давно университет закончить и уже работать по специальности!
— Ну, мам, какая разница — пятью годами раньше или позже?
— Большая, — отрезала мама. — Есть вещи, которые наверстать нельзя!
Пусть так. Главное, не продолжать идти в никуда.
Я перевозила свои вещи на тележке в отдельную комнату, соседи недоброжелательно следили за моими маневрами: из частицы семейной ячейки я превратилась в разрушительный фактор. Со мной беседовал Миха, пытались образумить его жена и еще несколько добрых душ. Моральную поддержку и полкойки предложил Мортон. Мне советовали обратиться к психологу, к семейному консультанту, спасти семью, но я не хотела спасать ничего и никого, кроме самой себя.
Слухи по Верхней Галилее разносятся быстро, особенно если дружишь с вездесущей Хен. В один из вечеров у моего домика меня поджидает мотоциклист. По тому, как вздрагивает сердце, я издалека узнаю Дакоту.
— Саша! — Голос его мягок, глаза требовательны. — Я только что из Ливана.
Начинаю подозревать, что где-то на границе стоит плакат, призывающий возвращающихся в Израиль солдат не забыть посетить в кибуце Гадот страдающую Сашу. Из последних сил делаю шаг назад:
— Хен сказала, что ты женат!
И сразу сожалею, что выдала себя этим сбором информации. Но поздно. Ковбой набрасывает лассо красивых слов:
— Мы с женой расстались. Видит Бог, я этого не хотел. Я бы все терпел и дальше… Но раз так, значит, это судьба. А когда я услышал, что и ты рассталась с Рони, я сразу понял, что наша встреча была неслучайна.
Он берет меня за руку, ведет за собой, и вот я уже сижу позади него на старом BMW, изо всех сил прижимаюсь к его кожаной спине, стукаюсь шлемом в его шлем. Он мчит нас в ресторан «Веред а-Галиль», где мы встретились впервые, еще до ливанской кампании.
Теперь мы с Дакотой одни, без августейших изгнанников. Мы опять пьем холодное пиво, пахнет полынью, между нами трепещет свеча, из динамиков несется: «It’s the eye of the tiger…» От пива, сигареты и волнения кружится голова. Наглым, властным взглядом Дакота впился в мои зрачки, накрыл мою ладонь своей.
— Эта песня обо мне, — говорит он многозначительно. |